Азбука
Азбука читать книгу онлайн
Интеллектуальная биография великого польского поэта Чеслава Милоша (1911–2004), лауреата Нобелевской премии, праведника мира, написана в форме энциклопедического словаря. Он включает в себя портреты поэтов, философов, художников, людей науки и искусства; раздумья об этических категориях и философских понятиях (Знание, Вера, Язык, Время, Сосуществование и многое другое); зарисовки городов и стран — всё самое важное в истории многострадального XX века.
На русский язык книга переведена впервые.
Возрастные ограничения: 16+
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сегодня уже трудно себе представить, насколько далека была Америка от Европы в начале века. Два континента разделял океан, а путешествие сопровождалось картинами кораблекрушений, печатавшимися весь девятнадцатый век в иллюстрированных журналах. Мое первое путешествие из Англии в Америку зимой 1945/1946 года продолжалось чуть ли не двенадцать дней. Маленькое суденышко усердно взбиралось на водяную гору, чтобы вновь оказаться во впадине и начать взбираться снова. Потом перелеты через Атлантику стали привычным делом, а раз я даже летел на французском «Конкорде»: к завтраку с вином как раз подали сыры, когда оказалось, что мы уже над Парижем.
Люди ездили в Америку, а вот возвращались редко. И все же это случалось. В деревеньке Пейксва, очень зажиточной и красивой, неподалеку от усадьбы, где я родился, бросался в глаза дом «американца». Затем случилось то, что в общих чертах дает представление о Литве, включенной в Советский Союз, то есть коллективизация. Деревня на краю большого леса помогала «лесным братьям». Всю семью «американца» уничтожили, дом сожгли, жителей деревни вывезли в сибирскую тайгу, а саму деревню сровняли с землей.
Вернулся из Америки и отец Янки, моей первой жены. До Первой мировой войны Людвик Длуский проработал несколько лет на металлургических заводах американского Восточного побережья. Я думал о нем, когда смотрел на ржавые скелеты заброшенных заводов вдоль реки Гудзон, к северу от Нью-Йорка. Вот на таких старомодных заводах пан Людвик и разделял судьбу обездоленных этой земли, работавших с утра до ночи без прав и привилегий, которых добились впоследствии профсоюзы. В Варшаве, куда он вернулся, ему приходилось нелегко, но труд был не таким изнурительным (он стал судебным рассыльным), и, по крайней мере, ему не было так одиноко.
Почему, имея возможность остаться в Америке, ты уехал, вдобавок бросив семью? Янка любила Америку и хотела, чтобы я остался, но боялась, что я буду ее этим попрекать. Мой авантюризм в опасном 1950-м имел свои границы. Я знал: в случае чего эти типы из Варшавы не тронут мою семью. Действительно ли я мог остаться? Полония затравила бы меня. Ведь я был виновен в серьезном преступлении: не она, а я создал первую в Америке кафедру польской литературы, поставив во главе ее профессора Манфреда Кридля [50], — но на деньги Варшавы, то есть большевистские. Может, я и выжил бы независимо от Полонии, но мне хотелось попробовать продержаться до лучших времен в парижском посольстве. Попытка не удалась, и я оказался во Франции без денег и работы.
Мы видим себя не так, как видят нас другие. И хоть ты зубами скрежещи — они видят как хотят, и баста. По-моему, Рышард Врага [51] (Незбжицкий), писавший на меня доносы в американское посольство в Париже, был просто идиотом. Ему, бывшему начальнику польской разведки на Востоке, должно было хватить ума не подозревать во мне советского агента, и тем не менее он искренне в это верил. Для американской Полонии я был «поэтом Милошем, воспевшим берутовскую Польшу» [52], и трудно было упрекать их в том, что они не слышали о «Трех зимах» [53], «Пьоне», «Атенеуме» и т. д. и не знали о позиции Манфреда Кридля в польской полонистике. Уверенность, что надо сделать все возможное, чтобы не пустить в Америку вредоносную личность, находила отражение во всевозможных письмах и записках, которые успешно убивали мою надежду на визу.
Продолжавшиеся несколько лет старания Янки в State Department были заранее обречены на неудачу, и ее гнев, видимо, был совершенно непонятен чиновникам. А крикнула она вот что:
«Вы еще пожалеете, когда он получит Нобелевскую премию». В лучшем случае они сочли это восклицание доказательством, что она теряет трезвость суждений, когда речь заходит о муже.
Даже много позже, в 1960 году, когда, отказавшись от выезда в Америку и прожив долгое время во Франции, я получил визу по приглашению Калифорнийского университета, весть об этом многих огорчила. Данные об этом я обнаружил в переписке Анджея Бобковского [54], автора «Набросков перышком» — как раз за 1960 год. К тому времени я уже был автором «Порабощенного разума» [55], и эта книга, по мнению Бобковского, доказывала, что я буду рассказывать студентам бредни, ибо в ней я выдумал какие-то кетманы [56] и тому подобные небылицы. Так писал Бобковский, человек, чьими «Набросками перышком» я восхищался, — но ведь он просто высказывал свое глубокое убеждение. Правда, он был убежден и в том, что избрание президентом Джона Кеннеди — несчастье для Америки. Потому что демократ. Когда я стал профессором, Зигмунт Герц [57] процитировал мне в письме фразу одного выдающегося парижского деятеля: «Никогда в это не поверю».
Прошло больше двадцати лет, я сидел в Белом доме, куда меня пригласил президент Рейган, чтобы вручить награду за заслуги перед американской культурой. Рядом со мной известный архитектор Бэй — тот, что построил в Париже пирамиду Лувра, — и автор бестселлеров Джеймс Миченер. Моим соседом за столом был Фрэнк Синатра, личный друг Рейгана. Стоило ли мне рассказывать о своих перипетиях с визой, о том, что меня не хотели пустить? Казалось, это было так давно, словно в эпоху палеолита. Я мог лишь внутренне улыбаться, думая о невообразимых шутках судьбы.
Все началось с поэтичности Америки, но не в стихах, а в прозе. Фенимор Купер в изложении для подростков, где весь цикл романов о Следопыте умещался в одной книге (благодаря чему выигрывал), Томас Майн Рид, Карл Май. Стихотворение «Колокола» Эдгара Аллана По в учебнике по стилистике как пример ономатопеи. Много позже я узнал, что американских поэтов ужасает это подражание звукам и что английский не любит таких ритмичных побрякушек. Однако По считается великим поэтом у французов и русских, для которых поэзия — прежде всего «волшебство звука». Я готов ему многое простить ради одного стихотворения «Улялюм» с поистине чарующей напевностью, хотя стихотворение это легче перевести на русский с его ямбическим ударением, чем на польский.
Если бы я был венгерским, чешским, сербским или хорватским поэтом, то испытывал бы приблизительно те же влияния и делал бы те же заимствования, ибо наши страны, стыдно сказать, занимаются подражательством. Их модернизм был французским, частично немецким. Незадолго до Первой мировой войны по всей Европе разнеслась весть о Уолте Уитмене, но лишь в одной стране у него нашлись фанатичные поклонники, и последствия этого были страшными. Молодые белградские революционеры читали его в политическом ключе — как певца демократии, толпы, en masse, врага монархов. Один из них, Гаврило Принцип, застрелил эрцгерцога Фердинанда, и таким образом на американского поэта легла ответственность за начало Первой мировой войны.
Уитмена в Польше немного переводили, несколько его стихотворений в переводе Альфреда Тома произвели на меня неизгладимое впечатление. Однако в целом до войны американская поэзия была неизвестна. В Варшаве начало моды на изучение английского пришлось на поздние тридцатые. Последним спектаклем, который я видел в Варшаве в 1939 году, был «Наш городок» Торнтона Уайлдера — поэтический театр, исконно американский. Позднее в Америке я подружился с Уайлдером.
Весной 1945 года я составлял в Кракове антологию английской и американской поэзии, собирая разрозненные переводы разных авторов. Само собой, я был прозападным снобом, как и вся польская интеллигенция, и моя левизна эту прозападность никак не меняла. К тому же у меня был трезвый расчет: если бы удалось издать эту антологию, она могла бы оказаться противоядием от советской серости. Но политика быстро становилась все менее либеральной, и антология так и не вышла.