Отмена рабства. Анти-Ахматова-2
Отмена рабства. Анти-Ахматова-2 читать книгу онлайн
Тамара Катаева — автор четырех книг. В первую очередь, конечно, нашумевшей «Анти-Ахматовой» — самой дерзкой литературной провокации десятилетия. Потом появился «Другой Пастернак» — написанное в другом ключе, но столь же страстное, психологически изощренное исследование семейной жизни великого поэта. Потом — совершенно неожиданный этюд «Пушкин. Ревность». И вот перед вами новая книга. Само название, по замыслу автора, отражает главный пафос дилогии — противодействие привязанности апологетов Ахматовой к добровольному рабству.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
На мой вопрос, над чем теперь работает, ответила, что пишет драму <…> главная роль в ней — «Сомнамбула», она в ночной рубашке, живет в пещере, играет ее сам автор. <…> Одно из действующих лиц — «Человек, которому кажется, что к его уху приросла телефонная трубка», и в ней все время слышится голос с грузинским акцентом.
Блок — написать «Воспоминания» о Блоке, который все предчувствовал, но ничего не почувствовал.
Ср: Он знал секреты, но не знал тайн.
Летний сад — тайна даже для меня, Толя у меня.
Я видела планету Землю, какой она была через некоторое время (какое? — вот вопрос вопросов) после ее уничтожения. Кажется, все бы отдала, чтобы забыть этот сон! (Записные книжки. Стр. 485.) На «что отдать?» ответ был приготовлен давно — отними и ребенка и друга, но пострадать все равно хочется еще.
А можно бы было порекомендовать сделать над собой усилие и забыть сон — даром, ничего не отдавая взамен за то, что и так само по себе происходит. Произошло, надо думать, и с Анной Андреевной. А то у нее — как надо чем-то пожертвовать, так она нет бы своим — здоровьем, славой, красотой — сразу предлагает других людей. Понятно, что и она как-то будет переживать от потери: что ребенка, что друга, но все-таки ни к чему раскидываться чужими жизнями. К тому же она хорошо знает, что записанное в стихах — сбывается.
Я зеркальным письмом пишу…
Я стояла [в очереди] на прокурорской лестнице. С моего места было видно, как мимо длинного зеркала <…> шла очередь женщин. Я видела только чистые профили — ни одна из них не взглянула на себя в зеркало… (Записные книжки. Стр. 509.) И, казалось бы, что тут удивительного? Вот если б каждая смотрелась — при несомненности горя и озабоченности — могло бы выглядеть более неожиданно, да и тому объяснения можно бы было найти — привычка, уловка безнадежности, — и тоже объяснение такое не требовало бы от наблюдателя большой интуиции и тонкости чувств. Тюремные коридоры и зеркала — сочетание, конечно, эффектное, но пустое, тщеславное, рассчитанное на изумление публики.
Мысли о приближающейся старости (скоро тридцать) мучают меня. Смотрюсь в зеркало по целым дням. Работаю лениво. (Л. Толстой. Дневник. Стр. 229.)
От других причин зеркала и не чудятся.
Стенгазета
Осенью 1957 года группа советских писателей была делегирована в Италию. По-видимому, какие-то переговоры о поездке велись с А.А. В разговоре с Ю. Г. Оксманом в 1963 году она «вспомнила, не скрывая своего брезгливого отношения к этой истории, как вместо нее поехала в Италию Вера Инбер».
Обошли, отодвинули.
А.А. стала 26 сентября 1957 года набрасывать стихотворение-обиду:
Кто-то из секретарей Союза писателей <…> предложил, чтобы от ее имени в Риме представительство вела Вера Михайловна Инбер. <…> А. ответила: «Вера Михайловна Инбер может представительствовать от моего имени только в преисподней».
Обида такого сорта — не из тех, которые можно простить. Go to Hell!
Стихи А.А. в это время становятся каталогом обид. В начале июня 1958 года она предает бумаге когда-то «додуманную до конца» и потерянную седьмую «северную», или «ленинградскую», элегию…
Все-таки нельзя не возразить, что кому-то гораздо более понятно молчание ленивой и неряшливой Анны Андреевны и совершенно невыносимо — ничуть не менее ужасно — молчание Мандельштама.
Здесь можно бы было и прерваться, но вдруг для кого-то слова о чьей-то омерзительной (а какой же еще, раз «чьей-то», не ахматовской?) любви — это музыка, и он их одно от другого (стихи от музыки и музыку от стихов) отличает — не поленюсь, наберу далее.
И т. д.
«И повторял все те же тридцать фраз все тридцать лет.
Все помнили все это наизусть, все с каждою сроднились занятою».
Пожалуй, действительно хватит.
Ее жизнь ей интересна только в плане того, что было в ней замечено другими, что о ней было написано. В стихах поэт не может скрыть своей сущности — стихи тоже о писаном, не о прожитом. Она <…> говорила в упрек Пастернаку (ограничившему во время писания романа рацион своего чтения), что поэту, как кормящей матери, в это время надо питаться всем.