Взгляд и нечто
Взгляд и нечто читать книгу онлайн
Автобиографическая и мемуарная проза В.П.Некрасова охватывает период 1930–1980-х годов. В книгу включены произведения, созданные писателем после вынужденной эмиграции и в большинстве своем мало известные современному читателю.
Это прежде всего — «Записки зеваки», «Саперлипопет», послесловие к зарубежному изданию «В окопах Сталинграда», «Взгляд и Нечто».
«Нет, не поддавайтесь искушению, не возвращайтесь на места, где вы провели детство… не встречайтесь с давно ушедшим», — писал Виктор Некрасов. Но, открывая этот сборник, мы возвращаемся в наше прошлое — вместе с Некрасовым. Его потрясающая, добрая, насмешливая память, его понимание того времени станут залогом нашего увлекательного, хотя и грустного путешествия.
Для многих читателей Виктор Платонович Некрасов (1911–1987) сегодня остается легендой, автором хрестоматийной повести «В окопах Сталинграда» (1946), которая дала ему путевку в литературную жизнь и принесла Сталинскую премию. Это было начало. А потом появились «В родном городе», «Кира Георгиевна», «Случай на Мамаевом кургане», «По обе стороны океана»… Последнее принесло ему ярлык «турист с тросточкой». Возможно, теперь подобное прозвище вызывает легкое недоумение, а тогда, в уже далеком от нас 1963, это послужило сигналом для начала травли: на писателя посыпались упреки в предательстве идеалов, зазнайстве, снобизме. А через 10 лет ему пришлось навсегда покинуть родной Киев. И еще с десяток лет Некрасов жил и писал в эмиграции… На его могиле на небольшом муниципальном кладбище Сен-Женевьев де Буа под Парижем всегда свежие цветы…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Жан Габен умер. Ушел из жизни, из мирового кинематографа, может быть, самый французский из всех французов. Я отсылаю всех, кто его любил, к книге Инны Соловьевой — там сказано о нем все, мне нечего добавить. О себе же скажу — я боготворил его. И молодого, не находящего себе пути в жизни, из «Набережной туманов» или «Пеле ле Моко», и строгого отца семейства в «Окраине Парижа» (это там, в кафе, на стуле, изображал он своего сына-велосипедиста) или необщительного, старого, обманутого вроде бы Клемансо в сименоновском «Президенте». И конечно же, на всю жизнь остался в нашей памяти загадочный, обаятельный преступник или убийца «У стен Малапаги», фильма, перевернувшего всех нас, где мы и понятия не имели, кто этот замечательный, полюбившийся нам актер, а у Габена, уже всемирной знаменитости, это был чуть ли не двадцатый фильм.
Ах, Габен, Габен… И Фернандель, и Бурвиль, и Жерар Филип. Нет уж их никого. Тех, по которым узнавали и полюбили мы Францию.
А теперь я в кино не хожу. Так, иногда, если уж очень о чем-то говорят. Может быть, потому, что, ходя дома, у себя, на «заграничные» фильмы, мы знакомились, упивались (или наоборот?) такой незнакомой, чужой, непривычной жизнью, а теперь она рядом с тобой живая? Может, поэтому? Может, оно просто измельчало? Или я постарел?
Вот так-то…
Ну а по поводу д'Артаньянов, Бель-Ами и Тартаренов, ты где-то вначале о них говорил? Встречался ли ты с ними? С д'Артаньяном, прямо скажу, нет. С мопассановским Дюруа? В метро, на улице видал похожих, усатых, довольных собой, в душу же не заглядывал. Ну, Тартареном, по-моему, немножко я сам стал…
Ладно, а француженки, парижанки? Те самые, о которых вся мировая литература. И Ренуар, Дега, Тулуз-Лотрек?
Смущенно потупляю взор. Приедь я сюда лет на тридцать-двадцать раньше, может. А сейчас… Сижу в том самом сен-жерменском кафе, смотрю, любуюсь. И, поднимаясь от своего дома вверх, к метро «Пигаль», поглядываю, будто так, невзначай, на крашеных и некрашеных блондинок в юбочках чуть пониже пупа и сапогах выше колена…
Да, есть в парижанке любой профессии, любого возраста то, что привлекало в ней всегда и всех, от Тулуз-Лотрека до русских князей и представителей третьей эмиграции мужеска пола, как бы они от этого ни отрекались, врожденное, с молоком матери, изящество, непринужденность и умение любую тряпку превращать в туалет. И еще что-то…
Вот идут двое. Он и она. Сразу и не поймешь, кто из них девочка. Оба в джинсах, оба длинноволосые. Идут в обнимку. Остановились, поцеловались. И плевать им на всех. И прохожие не оборачиваются. Только я внутренне улыбаюсь и завидую.
P.S.
Случилось так, что я совершенно неожиданно окунулся во французскую жизнь. Волею судеб занесла меня нелегкая (операция — появился на теле еще один шов) в небольшой госпиталь маленького уютного эльзасского городишка Альткирх. Все медицинское было проделано доктором Герстом на самом, как у нас говорят, высоком профессиональном уровне, а после госпиталя две недели я «прокантовался» в гостеприимном, истинно французском доме доктора Клотца. Дом великолепнейший, двухэтажный, сад со всякими там разноцветными ирисами и цветущими рододендронами, отдельная комната, тишина, покой, красота. Но главное — дух дома. Хозяин — Пьер — негромкий и ироничный, с утра до вечера в госпитале, она, Габи, Габриэль — хозяйка, всегда веселая, изящная, красивая, почему-то никогда не устающая (раз в неделю — йога, может, поэтому). И еще две мамы — его и ее. И немыслимых размеров, страдающий одышкой пес Юрий («Доктор Живаго»!). И еще один непременный член семейства — Володя Загреба, молодой врач из Ленинграда, инициатор, вдохновитель и один из участников вмешательства в мои внутренности. К слову скажу, что французы полюбили его не только потому, что он хороший анестезист, а потому еще, что умеют учуять и оценить то хорошее, что бывает все-таки у нас, русских.
Прожил я в этом доме две недели и наконец-то узнал, что значит жить у Христа за пазухой. Вот именно так, как у Клотцев. Даже ненавистный французский обед был здесь мил и уютен, а это уже говорит о чем-то важном, поверьте мне.
Нет худа без добра. Две эти недели (а до этого и госпиталь, но там было не так блаженно) окончательно убедили меня в том, что французы именно такие, какими я их представлял себе, — см. Доску почета: люди широкого ума, горячего сердца и — без этого француз не будет французом — веселой, лукавой усмешки в глазах. Ко всему этому добавлю еще, что милые хозяева мои во время войны принимали самое деятельное участие в Сопротивлении и было им тогда не больше семнадцати лет… А я все еще ищу д'Артаньянов…
На этом дифирамбе французам и закончить бы. Вот, мол, как хорошо и уютно мне здесь, во Франции. Но как-то так получается, что писания мои прерываются все время чтением, а прочтенное к чему-то возвращает, и появляется что-то новое, задевающее тебя, будоражащее, и весь строй вещи нарушается.
Вот и сейчас этим новым, будоражащим оказалась книга, ответ Владимира Лакшина Солженицыну. С обоими я знаком, обоих с интересом читал («Теленка» даже дважды), к тому же неплохо знаю и «Новый мир», все перипетии его нелегкой жизни при трех редакторах (Твардовский, Симонов, Косолапов). Триумфальное появление «Ивана Денисовича» [70] происходило буквально у меня на глазах, а «По обе стороны океана», за которые мне крепко потом досталось от Хрущева, напечатаны были в том же № 1 за 1962 год, в котором и «Иван Денисович».
Не хочется мне сейчас вмешиваться в полемику (то ли это слово?) между Лакшиным и Солженицыным. Хотя мера субъективности обоих видна мне как никому другому. Сверхъестественный эгоцентризм одного, в очень искренней, но, увы, не всегда справедливой и корректной книге, вызвал вполне понятную реакцию другого. Первый не очень-то стесняется в выражениях и эпитетах по отношению к живым еще персонажам своей книги, второй, будучи одним из них, вполне естественно обиделся (и за себя, и за своих друзей), но, защищаясь, отходит, увы, от истины.
Вот об одном из этих очень огорчивших меня «отходов» в книге Лакшина я и хочу сказать несколько слов.
Речь идет об Анне Самойловне Берзер, не только сотруднице, как сообщает нам Лакшин, а и заведующей в свое время отделом прозы «Нового мира».
Вряд ли кто-нибудь может обвинить меня в нелюбви к Твардовскому или «Новому миру». Твардовского я любил и даже преклонялся перед ним (и до сих пор преклоняюсь), несмотря на частые ссоры и конфликты. К тому же очень многим ему обязан, со времен «Окопов Сталинграда». «Новому миру» я тоже многим, почти всем обязан начиная с 1954 года. Печататься в нем было честью, и этой чести он меня удостаивал. Одним словом, любил, люблю и горжусь тем, что был приобщен.
Но… Будем говорить начистоту — были на этом солнце и кое-какие пятна. Культ личности, например. Был, что поделаешь, это и Лакшин признает. Заслуживала ли эта личность культа? Да. И все же культ есть культ, со всеми своими изъянами. «Начальство» (а оно увы, было именно им и дистанции с «рядовыми», т. е. редакторами, придерживалось весьма строго) тщательно оберегало Главного. И всегда (ну, скажем для мягкости, почти всегда) поддакивало ему. Кто очень уж рьяно, кто тоньше и умнее — тот же Лакшин, например. Возражал, и даже часто, один только Александр Григорьевич Дементьев, который, кстати, частенько заступался и за меня в наших нередких спорах с Трифонычем — помню, помню, никогда не забуду.
И было в «Новом мире» два этажа (в новом помещении, в тылах кинотеатра «Россия») — верхний и нижний. Верхний — «они» — редколлегия, нижний — «мы» — редакторы и авторы. И притягательным центром, магнитом нашим на этом этаже была Анна Самойловна Берзер, или просто Ася, как звали и зовут ее все в Москве. К пяти часам, к концу рабочего дня, ежедневно (!) к ее столу, у окна, в большой комнате направо от лестницы, стекалась вся «прогрессивная» литературная Москва. Узнать о судьбе рукописи, выслушать указания Главного или цензора, а в основном посудачить, «что слышно?». Войнович, Коржавин, Лева Левицкий, Домбровский, я, грешный, — эти, как правило, почти как на дежурство, кроме того, всегда кто-нибудь из приезжих (тогда, да и не только тогда, бег в гастроном), иной раз удостаивал вниманием и Александр Исаевич (бега в гастроном тогда не было). Но ни разу я не видел в этой комнате ни Твардовского, ни Лакшина и вообще никого из верхнего этажа. Туда поднимались, как на Олимп.