О том, что видел: Воспоминания. Письма
О том, что видел: Воспоминания. Письма читать книгу онлайн
Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965) известен прежде всего как автор остросюжетных повестей об отважных мореплавателях, составивших книгу «Водители фрегатов», и романа о блокадном Ленинграде — «Балтийское небо». Но не менее интересны его воспоминания, вошедшие в данную книгу. Судьба свела писателя с такими выдающимися представителями отечественной культуры, как А. Блок, Н. Гумилев, Н. Заболоцкий, О. Мандельштам, Ю. Тынянов, Е. Шварц. Будучи еще очень юным, почти мальчиком, он носил любовные записки от В. Ходасевича к Н. Берберовой. Обо всем увиденном с удивительным мастерством и чрезвычайной доброжелательностью Чуковский написал в своих мемуарах. Немало страниц «младший брат» посвятил своим старшим друзьям — «Серапионовым братьям» — И. Груздеву, М. Зощенко, В. Иванову, В. Каверину, Л. Лунцу, Н. Никитину, В. Познеру, Е. Полонской, М. Слонимскому, Н. Тихонову, К. Федину. Особая новелла — о литературном салоне Наппельбаумов. Квартиру известного фотографа, где хозяйничали сестры Ида и Фредерика, посещали Г. Адамович, М. Кузмин, И. Одоевцева и многие другие. Вторую часть книги составляет переписка с отцом, знаменитым Корнеем Чуковским. Письма, известные до сих пор лишь в меньшей своей части, впервые публикуются полностью. Они охватывают временной промежуток в четыре с лишним десятилетия — с 1921 по 1965 год.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Для меня это было трагично, — из моей непривычной мальчишеской головы коньяк разом вышибал три четверти известных мне английских слов. Ему же, тридцатилетнему здоровяку, коньяк был, разумеется, нипочем.
Выпив, он, голый, выскакивал из постели и принимался за умывание. Он раскладывал посреди комнаты резиновый таз, становился в него и обливал себя из кувшина теплой водой. Потом выдавливал на себя из тюбика какое-то американское мыло, растирал его резиновой губкой, покрывался пеной и весь от макушки до пят превращался в снежно-белый столб. Затем брал другой кувшин и помаленьку плескал на себя водой; и я, глядя на промоины в мыльной пене, заново удивлялся черноте его тела.
Бритье в его утренний туалет не входило, — у него совсем не росла борода, как у девушки. Он одевался, и мы шли с ним куда-нибудь — в город.
Он любил мне рассказывать свою жизнь. Родился он в Вест-Индии, на острове Ямайке. Я как-то спросил его, откуда у него шотландская фамилия. Он объяснил мне, что его предок был рабом какого-то шотландского выходца Мак-Кея, а все негры-рабы носили фамилии своих хозяев. Рабы на Ямайке были освобождены тогда, когда свекловичный сахар одержал на европейских рынках окончательную победу над сахаром из сахарного тростника. Ямайские плантаторы вернулись в Англию, бросив на произвол судьбы и свои обесцененные плантации, и своих рабов. В деревне, где рос Мак-Кей, белые люди появлялись так редко, что мальчишкой он способен был часами разглядывать белого человека как чудо. В их деревенской церкви даже Богородица на картине была черная. Работу на Ямайке достать было невозможно, и, когда Мак-Кею исполнилось восемнадцать лет, он перебрался в Соединенные Штаты. Ему посчастливилось найти место официанта в вагоне-ресторане поезда, который курсировал между Вашингтоном и Нью-Йорком. Работая в вагоне-ресторане, он увлекся английской поэзией. Он читал все стихи, которые ему удавалось достать, и сам начал писать стихи. В том же вагоне-ресторане он встретился с одним нью-йоркским поэтом и, прислуживая ему, поразил его тем, что стал ему читать его стихи наизусть. Поэт был сноб, писал стихи для избраннейшего интеллектуального общества, печатал свои книги ничтожными тиражами и был ошеломлен, встретив негра-официанта, рассуждавшего с ним о его стихах не хуже изысканнейших знатоков поэзии. Но когда негр стал читать ему свои собственные стихи, поэт был ошеломлен еще больше. Он познакомил Мак-Кея со многими нью-йоркскими литераторами, нашел для него издателей, и Мак-Кей, выпустив несколько сборников стихотворений, стал известным поэтом.
Он рассказывал мне, как его приглашали читать стихи в зажиточные культурные дома белых американцев. В гостиной собиралось общество, он читал, его хвалили. Потом белых гостей вели ужинать в столовую, а его, как негра, кормили отдельно — на кухне.
Я, как все русские, много читал об унижении негров в Америке, и то, что мне рассказывал Мак-Кей, было для меня, в сущности, не ново, но в его рассказах был такой заряд ненависти и боли, что они потрясли меня. Его возмущало, главным образом, даже не то, что белые постоянно унижают черных, а то, что черные привыкли к этому унижению и относятся к нему как к чему-то само собой разумеющемуся. Он говорил, что в южных штатах, где есть отдельные церкви для белых и негров, в церквах, предназначенных для негров, негры сажают мулатов на лучшие скамьи, этим признавая, что люди, кожа которых хотя бы немного светлее, тем самым стоят выше вполне черных. Он с негодованием рассказывал, что единственный в Америке негр-миллионер нажил свое состояние тем, что продавал снадобье, которое способно превращать курчавые волосы в прямые; дело в том, что все негритянки курчавы, и это мешает им носить такие прически, какие носят белые женщины, и вот все они накинулись на эту шарлатанскую мазь, чтобы хотя бы прическами походить на белых. Он говорил об этом с чувством оскорбленной гордости, которое глубоко трогало меня.
Он был очень эмоционален, и его отношение к угнетению негров носило характер тяжелой душевной травмы. Помню, мы как-то отправились с ним в Русский музей; он был оживлен, говорлив и весел, как всегда после выпитого утром коньяка. Мы шли с ним по пустынным залам от картины к картине, и он внимательно слушал мои объяснения. Русских художников он совсем не знал, и в картинах его интересовал только сюжет, но так как он был очень впечатлителен и сами сюжеты были для него новы, то рассказывать ему было интересно. Я объяснял ему картину Васнецова «Богатыри», когда он вдруг схватил меня за руку и заставил замолчать. Не выпуская моей руки, он увлек меня в угол и усадил рядом с собой на обитую бархатом скамейку. Тут только я увидел, что в зал вошли двое — господин и дама. Движения их были неторопливы, они подолгу стояли перед каждой картиной, не обратив на нас никакого внимания. По одежде их я видел — иностранцы. Белые американцы! Мак-Кей глядел на них молча, не двигаясь, и только все крепче сжимал мою руку. Он словно застыл от ненависти. Он не шевельнулся, пока они, осмотрев все картины, не вышли из зала.
Он, конечно, вступил в Коммунистическую партию Америки только оттого, что эта партия боролась за равноправие негров. Никаких других причин у него не было. О конгрессе этом он ничего не умел мне связно рассказать и очень мало им интересовался. Однако для того, чтобы прибыть на конгресс в Москву, он потратил огромные усилия и преодолел множество препятствий. В Нью-Йорке он нанялся кочегаром на пароход, идущий в Европу, и пять недель проработал у жарких топок, пока пароход, переходя из порта в порт, не добрался наконец до Гамбурга. Гамбургские рабочие-коммунисты переправили Мак-Кея в Советскую Россию.
Мне никогда еще не приходилось встречаться с членами конгрессов Коминтерна, и, естественно, я, видя отличное отношение Мак-Кея ко мне (а он со мной был исключительно дружелюбен и добр), стал задавать ему вопросы и о минувшем конгрессе, и о деятельности американской компартии, и о международном положении. Представьте, как я был удивлен, обнаружив, что обо всем этом он знал гораздо меньше, чем я. Он не имел ни малейшего представления о марксизме. Пораженный, я стал толковать ему о классовом устройстве общества, о международной рабочей солидарности, об интернационализме. Но он слушал меня невнимательно и без всякого интереса. Для марксизма он казался совершенно непромокаем. Его симпатии к нашей стране строились на двух обстоятельствах: во-первых, здесь хорошо относились к неграм и, во-вторых, в жилах нашего национального поэта Пушкина текла негритянская кровь. Он покупал портреты Пушкина, внимательно разглядывал их и утверждал, что по пушкинскому облику он может безошибочно определить, какой процент негритянской крови тек в пушкинских жилах. Из западноевропейских писателей он больше всего ценил Александра Дюма, мать которого была мулаткой.
Стихи его были разнообразны, и многие из них мне очень нравились. Помню, например, его стихотворение «Рассвет входит в Нью-Йорк», в котором кроме очень точного, очень зримого описания предутреннего Нью-Йорка было что-то музыкально-магическое, верленовское. Но взгляды его гораздо лучше выражало другое стихотворение — «Проклятие порабощенного». Вот оно — в тяжеловесном переводе Валерия Брюсова:
