Причуды моей памяти
Причуды моей памяти читать книгу онлайн
Новую книгу Даниила Гранина нельзя отнести к какому-либо литературному жанру, в ней он отступил от своей привычной стилистики. Книга-размышление написана в форме кратких заметок, охватывающих промежуток времени от конца 30-х до наших дней.
В этих изящных новеллах автору удалось передать гнетущую атмосферу послевоенных 40-х годов и ее воздействие на человеческие судьбы. Беспощадны его мастерские «штрихи», рисующие современную действительность. Важные серьезные вещи перемежаются заметками из записных книжек об увиденном и услышанном — нелепом, смешном, анекдотичном…
Художественное оформление И.А. Озерова
Иллюстрации В. Мишина и А. Мишиной-Васьковой
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Или взять Елизавету Полонскую, которая входила в группу Серапионовы братья, была другом Зощенко, хорошо знала обэриутов. Или Борис Эйхенбаум, интереснейший ученый, знаток Толстого, Лермонтова (между прочим, брат его был у Махно). Или Евгений Шварц. Все сводилось к случайным светским разговорам. С Борисом Эйхенбаумом и Евгением Шварцем два года автор жил в одном доме, обменивались незначащими фразами, а времени пообщаться так и не нашлось. Два лета в Коктебеле в Доме творчества автор провел с Василием Алексеевичем Десницким, человеком, близким к Горькому, Ленину, Плеханову, а через Плеханова к некоторым народовольцам. В Коктебеле Десницкий с утра отправлялся на берег моря собирать знаменитые коктебельские камушки, море выкидывало на пляж свои изделия — цветные, отполированные, украшенные причудливыми рисунками «куриные боги» — плоские каменные овалы с аккуратной дырочкой посередине. Иногда автор присоединялся к Десницкому в этих поисках. С годами у Десницкого образовалась большая коллекция коктебельских драгоценностей, говорили больше об этих странных произведениях природы, автор восхищался коллекцией Десницкого, аккуратно разложенные на ватках в специальных коробочках камушки привлекали автора куда больше, чем рассказы Десницкого. Иногда, правда, в своих разговорах они доходили до прежних обитателей Коктебеля — Волошина, Цветаевой, Мандельштама, Брюсова, Гумилева, Шагинян, Булгакова, но в сторону от Коктебеля, допустим, на Капри — к Ленину, Горькому, Богданову, к историку-академику Тарле, Луначарскому, Бухарину не добирались…
Десницкий отмалчивался, отвечал больше смешком, отбивался от всех попыток автора, а попытки были слабыми, короткими, излишне самолюбивыми. Но видно было и тогда, что обо всех них он знал не то, что знал автор и его поколение, касалось это и самого Волошина, и его друзей-писателей. Правда, из обрывочных замечаний Десницкого что-то начинало шататься, образы этих людей становились не такими стойко-казенными, на памятниках появлялись трещины. «Бухарин, а вы перечитайте его выступление на Первом съезде писателей», — от Десницкого словно происходило колебание почвы, доносились отзвуки землетрясений. И автор отступался. Что это было, душевная леность, не хотелось пробиваться к замурованному у Десницкого прошлому, а замуровано оно было прочно, как в склепе. Все-таки он, конечно, как теперь можно понять, приоткрылся бы, но настоящего любопытства к нему ни у кого не было. По-видимому, так и ушел из жизни, не приоткрыв этого склепа. Расспросы кончались тем, что Десницкий говорил: «Посмотрите лучше на этот сердолик — какая прелесть!»
Вокруг Десницкого бродило множество легенд — о том, что его дочь, младшая, вышла замуж за принца из Таиланда и пребывает там королевой, сам Десницкий после революции, увидев, что творится в стране, вышел из коммунистической партии, как это ему удалось, неизвестно. В 1920 году Ленин просил его вернуться в партию, но Десницкий уклонился. Когда в Ленинграде отметили его семидесятилетие, Сталин был недоволен: зачем такого человека праздновать, если он вышел из партии, однако предупредил, чтоб не трогали его.
Это только Десницкий, только один из примеров тех людей, с которыми так и разминулся автор.
Неоспоримая ценность жизни для Чехова — труд. Поэтому Чехов не мог осуждать Ионыча, который честно и успешно трудился врачом. Но даже такой высокий труд не давал высокой идеи жизни, и Ионыч потерял ее краски, радости. Драма отсутствия общей идеи жизни. Чехов не скрывает своего незнания этой идеи. «Не знаю», — признается он, он отказывается от поверхностных ответов. Не знает, и герои его не знают.
Пишет Чехов с той божественной максимальной простотой, где уже нет красоты языка, сравнений, метафор, народных перлов — это чистое стекло, ничто не стоит между читателем и жизнью, авторская стилистика, лексика исчезли. Набоков — это талантливый витраж, Бунин, Паустовский, Шолохов — всюду блистает автор, Чехова — нет, он устраняется, оставив хрустальную чистоту своего умения показать жизнь без вмешательства.
В сентябре 1980 года, перед тем как лечь в больницу Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский собрал у себя и старых, и молодых, чтобы подвести черту. Все это понимали. Выглядело, как у древних римлян, — мужественное спокойное прощание. Никто напрямую не говорил о смерти, вечной разлуке и тому подобных сантиментах. Каждый высказал Николаю Владимировичу свое благодарное, недоговоренное. Было шутливо и серьезно. Сам Николай Владимирович держался стойко и вдумчиво. Сказал, что жизнь его была счастливой благодаря хорошим людям, окружавшим его и Ляльку. Он был в этот день красив и величав. Смерть Елены Александровны (в 1974) сломила эту натуру, наполненную огромной жизненной энергией.
Со времен лагерной жизни он часто возвращался к мысли о непостыдной смерти. И здесь он был велик, и в смерть входил по-своему.
У Виктора Л. дома стоит ширма, отделяя кухню от столовой. Как я обрадовался, увидев ее, сделанную под китайскую, такие были в 30-х годах XX века, они из разряда старых вещей, утраченных, изжитых, так же как венские стулья. Люблю пополнять этот список — лото, чернильница, фантики от конфет, одеколон «Шипр». Они, эти вещи, протирают тусклую оптику воспоминаний, сразу появляются комнаты с ширмами, голоса и женский смех за ними, кто-то там переодевается. А запонки, как это бывает красиво — накрахмаленная манжета и золотистая, прочерченная синей эмалевой чертой запонка. Что-то похожее увидел я в детстве в гостях. Нож слоновой кости для разрезания страниц. Кожаный переплет с золотым обрезом…
Пройдоха, проныра, прохиндей, прохвост.
Наконец он купил квартиру, четырехкомнатную, как мечтали, с балконом. Наконец обменяли свой старенький «Фиат» на приличный «BMW», наконец покрасили дачу, наконец съездили в Италию. Все складывалось удачно, почему же внутри что-то томило, что? Все было, а удовлетворения не было, появилось желание куда-то уйти от всего этого, остаться без всего этого, наедине с собой. Хотелось безмолвия. Сиди на веранде, наслаждайся. И что еще? Он подумал — чего теперь будет добиваться? Неужели из этого состоит жизнь? Надо чем-то другим ее наполнить. А чем?
Ночью ему приснилось, как он украл хлеб в блокаду. На самом деле это было: он украл горбушку граммов 200 и кусок сахара, а приснилось — буханку. За ним погнались, он бежал, упал и… проснулся. Рядом спала жена, было страшно — а вдруг она узнала. Украл он в школе, когда их собрали перед эвакуацией.
Он забыл, хотел забыть и забыл, и вот спустя тридцать лет приснилось.
После этого что-то с ним стало твориться. Жена не понимает, почему он дал племянникам деньги на квартиру. Раньше он их сторонился. Брат его умер. Считалось, от последствий дистрофии. Если б он поделился с братом… Нет, все сам съел.
Внутри он старел куда медленнее. Там еще порой появлялся подросток, а то ребенок или что-то похожее на лейтенанта, перетянутого ремнями. Он не видел своих морщин, забывал про седину и плешь на макушке. Внутри он бывал молодой, добрый, нежный.
Душа есть большая, есть слабая, сильная, она вполне вещественна, имеет субстанцию. Так же, как совесть. Это не придуманные понятия. В школе надо учить тому, что они существуют. Так же, как любовь, стыд.
Петербург все равно был бы построен рано или поздно. Но если бы не в 1703-м, а на полвека позже, он просто назывался бы уже Екатеринбург.
Переговоры с совестью идут всегда трудно, ее, конечно, можно уговорить, но она не то чтобы соглашается, она просто утихнет, и вдруг однажды, в самый неподходящий момент опять начинает вспоминать одно и то же.