Воздыхание окованных. Русская сага
Воздыхание окованных. Русская сага читать книгу онлайн
Окованными можно назвать вообще всех людей, все человечество: и давно ушедших из этого мира, и нас, еще томящихся здесь под гнетом нашей греховной наследственности, переданной нам от падших и изгнанных из «Рая сладости» прародителей Адама и Евы, от всей череды последовавших за ними поколений, наследственности нами самими, увы, преумноженной. Отсюда и воздыхания, — слово, в устах святого апостола Павла являющееся синонимом молитвы: «О чесом бо помолимся, якоже подобает, не вемы, но Сам Дух ходатайствует о нас воздыхании неизглаголанными».
Воздыхания окованных — это и молитва замещения: поминовение не только имен усопших, но и молитва от имени тех, кто давно уже не может сам за себя помолиться, с упованием на помощь препоручивших это нам, еще живущим здесь.
Однако чтобы из глубин сердца молиться о ком-то, в том числе и о дальних, и тем более от лица живших задолго до тебя, нужно хранить хотя бы крупицы живой памяти о них, какое-то подлинное тепло, живое чувство, осязание тех людей, научиться знать их духовно, сочувствуя чаяниям и скорбям давно отшедшей жизни, насколько это вообще возможно для человека — постигать тайну личности и дух жизни другого. А главное — научиться сострадать грешнику, такому же грешнику, как и мы сами, поскольку это сострадание — есть одно из главных критериев подлинного христианства.
Но «невозможное человекам возможно Богу»: всякий человек оставляет какой-то свой след в жизни, и Милосердный Господь, даруя некоторым потомкам особенно острую сердечную проницательность, способность духовно погружаться в стихию былого, сближаться с прошлым и созерцать в духе сокровенное других сердец, заботится о том, чтобы эта живая нить памяти не исчезала бесследно. Вот почему хранение памяти — не самоцель, но прежде всего средство единение поколений в любви, сострадании и взаимопомощи, благодаря чему могут — и должны! — преодолеваться и «река времен», уносящая «все дела людей», и даже преграды смерти, подготавливая наши души к инобытию в Блаженной Вечности вместе с теми, кто был до нас и кто соберется во время оно в Церкви Торжествующей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А болезни их душ я тогда еще не умела опознавать, как не опознавала и отражений этих недугов и страстей в музыке. Восприятие страданий другого было чистым, не подозрительным, безоговорочным. И даже много позднее это первоначальное детское отношение долго сохранялось: когда музыковедческая братия ловко пригвождала «к страстям» композиторов написанную ими музыку, я не уставала за них обижаться, хотя и не знала, что не от них же все-таки была нисшедшей эта музыка, они только «аранжировали ее».
…Неужели сиротливый и больной опавший лес, стоящий поздней осенью нагим, отражает какие-то несовершенства Творения?! И мне не хотелось никогда, чтобы кто-то клеветал на музыку. Человек — это одно. А творение его — другое. У великих и благословенных человеческих творений всегда есть подлинный Автор. Человек же только со-автор — специальная редчайшей породы дерева трость: слушающее и записывающее устройство.
«Отрыгну сердце мое слово благо, глаголю аз дела моя цареви: язык мой трость книжника- скорописца».
Вот тут-то и подумаешь, что не записать им было самой большой загвоздкой, а — услышать сердцем это «слово благо», этот тишайший Небесный голос. Но все это, конечно, имеет место только в том случае, если музыка рождается правильным, законным, божественным путем, то есть действительно бьет из неземных источников. Вот и Святослав Теофилович Рихтер отвечал, когда его вопрошали о творчестве и его фортепьянных интерпретациях, отвечал строго и четко, предупреждая инсинуации, что он никакой не творец и не интерпретатор, а только исполнитель того, что написано композитором. За этими словами стоит гораздо больше, чем простая житейская скромность. Рихтер знал, что такое есть — услышать композитора, познать записанное в его предельное глубине, полноте, избытке, в его прикровенной сути.
Иными словами, еще одно человеческое ухо (исполнителя) должно включаться в эту чудесную цепь. И оно слушает, это гениальное ухо — сердце скорописца: как сердце скорописца слушает Небесного Автора…
* * *
Спасибо моей матери, научившей меня благодаря этим погружениям в превратности художнических судеб (чем не прообраз житий?) жаждать и стремиться к познанию человека в максимально доступной его глубине, — к молитвенному с ним общению. Ведь познание — это соединение с познаваемым, как сказал кто-то из древних. Но такое познание-соединение возможно только в любви. А истинная любовь — это уже молитва, любовью рожденная, и любовь преумножающая.
Или еще проще: ты можешь и не быть высоким молитвенником, но в искреннем сердечном сострадании, или даже только готовности к нему, тебе открывается и путь познания-соединения: и с тем, кто живет на одной с тобой горизонтали — во времени, и с тем, кто живет на одной с тобой вертикали — в Вечности. Ведь искреннее, чистое, не лицемерно-вежливое сострадание — разве не есть уже хотя бы полмолитвы? Оно ведь не что иное, как разделенная не в помыслах ума, а испытываемая в ощущениях чужая боль. А способность носить чужую боль — это единственный путь к Единству, которое на самом деле и есть путь к Церкви (конечно, если сердце человека пребывает во Христе и живет он ради Христа).
Все это всем, казалось бы, доподлинно известно, однако мир погибает от жестокости, холода, эгоизма и безразличия. Как тот евангельский богач, не умевший и не хотевший (и не бывший уже даже способным!) отозваться сердцем хоть на миг на боль нищего Лазаря.
…Музыка меня доподлинно мучила уже в самом раннем детстве, но все-таки не так жестоко и безысходно, как природа, как окружающий мир, вечно томивший своими бессловесными вопрошаниями, призывами и предупреждениями. Что ему было надо от меня, этому лучу солнца, вдруг пробившемуся сквозь безнадежно унылую предсмертную тоску неба? Отчего из-за него начинали трепетать предсердия, словно что-то (или некто) в этом луче и что-то в области сердца в тайне от человека умело общались друг с другом на им одним только понятном языке…
И плывущие куда-то в легких бездонных небесах облака, их бесстрастие, их бесцельно-созерцательное передвижение… И тайная магия чужих — не моих — пространств… Почему я не могу вот сейчас же, в эту секунду, в единицу времени оказаться и там, и — там, и вдруг очутиться, как свой, среди других людей, в другом городе, в их недосягаемом и желанном для меня (подлинном) мире тепла и уюта… И там, среди «проносящихся» ночью — мимо поезда — огоньков украинских хат, в этих, чуть различимых в лунном тумане балок и лощин, куда секунду назад сползал банями и сараями хутор, успевший навеки завлечь своей чудесной тайной к себе мое сердце…
И вообще, почему для меня была так вожделенна так притягательна чужая жизнь? Почему я жаждала, но не имела права туда проникнуть и сразу единым мигом прожить и познать всю эту другую человеческую жизнь?!
А мне хотелось быть везде…
Ну, а музыка все эти невнятные и настойчивые вопрошания переводила на язык человеческого сердца, несколько все упорядочивала в земных измерениях, снисходя к немощи человеческой, разрешала их, как разрешается доминанта в тонику, даже насыщала чем-то сродным жаждущее сердце, говоря ему что-то от имени облаков, вод и далей и других жизней. Думаю, это была самая настоящая «обратная связь» человека и Творения и, дерзну сказать, человека — как творения — и его Творца.
Все это возрастало в детском сердце до избыточных масштабов, до какого-то исполинского звучания…
Быть может, этот мысленный оркестр играл что-то из Брамса… Что-то яркое, волнующее, пылкое и всеохватное, и, тем не менее, по воле Великого Дирижера сохраняющееся в должных рамках неизменной и неоспоримой сдержанности, гармонии, и устойчивости красоты.
* * *
Итак, близился к концу февраль 1945 года, уже наворачивали мартовские холода, но мы с бабушкой пешим ходом спешили из Замоскворечья, мимо Консерватории (о рояле и Консерватории я уже рассказала) — в Брюсов переулок…
Там был и поныне есть древний храм Воскресения Словущего что на Успенском Вражке. Почему-то именно в этом святом храме бабушка и вознамерилась окрестить меня с именем святой Великомученицы Екатерины…
Екатерин в нашем роду было к тому времени всего две: моя бабушка и моя прапрабабушка Екатерина Осиповна Микулина — в девичестве Гортензия де Либан, дочь французского виконта Жозефа де Либана, бежавшего в Россию в начале XIX века, и здесь оставившего потомство, о котором мне достоверно известно совсем немного: о моей прапрабабушке Гортензии и о ее брате Александре.
От прабабушки Гортензии (Екатерины) остался у меня ее аттестат с отличием, старинный, с сургучной печатью, полученный ею в городе Казани в 1852 году по случаю окончания Института благородных девиц, а также несколько старинных французских книжек из ее библиотеки, и дагерротип, где она снята с маленьким сыном Сашей (моим прадедом) на коленях. Это было уже примерно в 1862 году. Жить Екатерине Осиповне оставалось совсем немного. Сашеньке было 3 года, его братьям Иосифу и Дмитрию немногим больше, когда Екатерина Осиповна скончалась. Осталась еще самая маленькая сестра Манечка, — Мария Александровна Микулина. Мне она доводилась прабабушкой, — и я еще ее застала, и даже пожила рядом с ней в детстве в родовом гнезде Орехове А после смерти тети Мани долго занималась по оставшимся от нее замечательным старинным нотам и музыкальным учебникам.
Тетя Маня была великолепная музыкантша, учительница музыки, преподававшая в Туле, Бердянске, и, кажется, в районе Нового Афона — во всяком случае, она там некоторое время жила. Тетя Маня училась в Московской Консерватории у Сергея Васильевича Рахманинова, а перед тем — в Мариинском Училище благородных девиц, что на Софийской набережной в Москве, куда в свое время и меня — не зная того, что идет по стопам тети Мани — своей двоюродной бабушки, повела меня мама 1 сентября в первый класс школы номер 19.
Никто у нас действительно не помнил, что именно в этом прекрасно сохранившемся особняке XIX века было раньше Мариинское Училище, и что именно там воспитывалась с детских лет сиротка Маня Микулина. Узнала я об этом много лет спустя, да и то случайно, когда перечитывала старинную семейную переписку XIX века, и на конвертах, адресованных маленькой Мане, увидела адрес Института: и Софийскую набережную, и номер дома. Навела справки, и все подтвердилось…