Воспоминания
Воспоминания читать книгу онлайн
Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского еще при жизни называли человеком-легендой. Великий ученый - зоолог, генетик, биофизик, эколог, - он был еще и философом, знатоком истории и ценителем искусств, личностью разносторонней, воистину титанической. Недаром свою знаменитую документальную повесть о нем Д.Гранин назвал "Зубр", сравнив этого изумительного человека с могучим, величественным, уходящим в небытие животным. Эта мемуарная книга не написана, а наговорена. Ее автор был блистательным рассказчиком. Воспоминания Тимофеева-Ресовского, по жанру и стилю близкие к повествованиям гоголевского Рудого Панька, многих персонажей Н.Лескова и В.Шукшина, доставляют подлинное эстетическое удовлетворение своей легкостью, глубиной и юмором.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Первая работа была выпущена осенью 27 года Мёллером. Он на Берлинском конгрессе об этом докладывал. А я, еще не зная о его работе, в Берлине начал ультрафиолетовыми и рентгеновскими лучами облучать дрозофилу. Ну, тогда я уже был дрозофилистом настоящим. После Мёллера ботаник такой, Стадлер, американец, опубликовал свою работу в начале 28 года, я тоже первую работу в начале 28 года опубликовал и кто-то еще. И потом пошло-пошло. Образовалась целая радиационная генетика вскорости. Я первую сводку написал в 29 году, коротенькую, в 31 году — уже довольно толстую, и в 34 году — английскую, довольно подробную и в 37 году выпустил немецкую книжку о мутациях [2], вызванных преимущественно облучением.
Кроме того, мы с женой продолжали размышлять и работать по воссоединению генетики с эволюционным учением, то есть проделали первую, в сущности, работу. Мы даже не знали, что, оказывается, несколько четвериковских ребят, молодых человеков, в Москве тоже какую-то кавказскую популяцию дрозофилы изучили генетически, а мы — берлинскую популяцию. Но, я уж говорил, мы раньше успели напечатать. В 27 году вышла наша первая работа: «Генетический анализ природной популяции Drosophila melanogaster». С этого пошла опять-таки популяционная генетика. Тут посыпалось: и у нас, и англичане, американцы — одним словом, сейчас это огромное поле деятельности. Потом сюда прицепились математики. И у меня уже здесь вышло несколько таких популяционно-генетических работ совместных с математиками. Это, значит, второе направление. И феногенетикой продолжали мы заниматься.
Значит, в основном, были три направления: популяционная генетика и всякие эволюционные затеи, затем мутационная генетика, мутационный процесс и феногенетика. Три основных таких направления работ. Лаборатория росла, росла, росла. В 29 году была превращена в отдел, а в 36 году — в отдел генетики и биофизики. Фогт вышел в отставку в качестве директора института, ему шестьдесят пять лет исполнилось, даже шестьдесят шесть. А я, мой отдел, отделился уже в финансовом и административном отношении от Мозгового института и стал просто отделом генетики и биофизики Kaiser Wilhelm Institut'a в Бухе.
Я уже говорил, что эти основные направления работ наметил для себя еще в Москве. И за границей продолжал то, что было уже начато в Москве. Основные направления своей работы менять особенно не следует, а нужно действовать так, как действуется. Когда я уезжал, я был взрослый человек, двадцати шести лет, чего там... Ежели человек до двадцати шести лет ничего хорошего не придумал, так он и дальше не придумает ничего особенного. Я, следовательно, наметил продолжение и расширение работ по трем основным темам. При этом я постарался наладить работу на тот манер, на который налаживал в Москве, и не только в смысле основной тематики научной.
У нас в Москве, как я рассказывал, был замечательный четвериковский кружок Дрозсоор — коллоквий, где мы трепались на всякие научные темы. Кое-что новенькое при этом рождалось. Там, в Дрозсооре, зародилась идея создания нового направления в эволюционном учении — воссоединение современной генетики с классическим дарвинизмом. Все это я решил и тут, в Германии, возобновить. Затеял тоже такой лабораторный семинар или треп. Собирались мы, обыкновенно, каждую вторую субботу или у меня дома, или иногда в лаборатории в вечернее время после работы, когда всякая посторонняя публика уходила.
Так как мои сотрудники заграничные, новые для меня люди, были генетически совсем еще невинны в смысле тех новых направлений, которые мы начали в Москве, пришлось их приучать к этой нашей новой проблематике: заставлять читать, заставлять делать доклады, заставлять размышлять. И, таким образом, подобралась у меня очень симпатичная и талантливая компания. За время моего пребывания за границей лаборатория моя из шести человек превратилась в огромный, по заграничным понятиям, отдел — около восьмидесяти человек, с несколькими группами и лабораториями. К концу 20-х годов и кружок наш разросся, упорядочился и стал постоянным. Он просуществовал до самого конца моей буховской лаборатории и сыграл довольно большую роль в развитии как наших наук, связанных с моим отделом генетики и биофизики Kaiser Wilhelm Institut'a, так и вообще в развитии европейской биофизики и биофизической генетики.
Надо сказать, что я сотрудников так же, как и потом здесь, брал с большим отбором. Никогда не брал, когда мне сверху кого-нибудь присылали или просили: «Возьмите, ради Бога. Мы даже можем вам подбросить несколько тысяч, только возьмите,— симпатичный там человек или иногда человечица». Я не брал сразу. Пусть сперва появится, поговорит, а потом волонтером поработает. Я посмотрю, что он представляет из себя. И ежели подходил для нас — возьму, не подходил — не возьму. И появлялись действительно интересные люди. Набралось много бесплатных работников: приезжали иностранцы на разные сроки — англичане, французы, скандинавы разные, даже американцы. Их я с разбором брал, потому что народ дикий все-таки. Американцы — это не англичане. Англичан я очень люблю и уважаю. А американцы — это туземцы. Вот. У них не разберешь. Все они называются американцы, а это либо евреи, либо мексиканцы. Канадцы симпатичные бывали. И затем много братушек стало появляться, как услышали, что в Бухе практически русская лаборатория. У нас в лаборатории основным, государственным языком был русский, конечно, но пользовались и немецким, и английским, и французским, и всякими другими.
В связи с этим делался все интереснее и интереснее наш треп — семинар буховский. По субботам обыкновенно приезжали из Берлина и из всяких других городов люди и появлялись у нас. В конце 20-х годов начала формироваться квантовая механика, и постепенно складывалась новая картина мира взамен старой, наивной, основанной, в общем, на лапласовом детерминизме. Оказалось, что, в сущности, никакой мировой формулы нету и что причинность работает не так, как раньше это представлялось. Причинность оказалась вероятностной в своей основе, а не детерминистской. Это все вошло в наш буховский треп помаленьку. В начале 30-х годов я сдружился и, так сказать, втянул в наши работы Макса Дельбрюка [3]. Он был чисто теоретический физик, ученик Макса Борна [4]и Нильса Бора [5]. Я его, в сущности, переманил в биологию теоретическую. Он сейчас очень крупный вирусолог и теоретический биолог в Америке, нобелевский лауреат, вообще очень замечательный человек. Тогда он был молодой человек и, как смолоду все крупные теоретики, немножко нагловат, но это ничего. Мы с ним тоже нагло обращались, так что он обтесался очень быстро у нас и стал вполне приемлемым молодым человеком.
Дельбрюку я ни черта не платил. У меня был свой физик, так сказать платный, сотрудник моего отдела, Циммер [6]. Он сейчас директор немецкого ядерного института, навроде Курчатова. Это мой сотрудник и ученик. Он как кончил университет, так ко мне и попал. Причем очень замечательно. Дельбрюк и Циммер примерно одновременно кончили институт. Циммер — экспериментальный физик, Дельбрюк — теоретический физик. Дельбрюк провалился по теоретической физике, а Циммер по экспериментальной физике провалился. Циммер великолепно сдал теоретическую физику, а Дельбрюк — экспериментальную, хотя к экспериментальной физике его как настоящего теоретика и близко не подпускали. Потому что, когда близко подпущают теоретиков к аппаратуре, тем более дорогой, то она ломается почему-то. И это дорого стоит вообще и муторно потом чинить. Вот.
Так же, как и во всех своих кружках прилабораторных, я обращал внимание не только на специальные интересы. Все люди, которые привлекались на наши буховские субботы, обыкновенно обладали и какими-то художественными интересами: либо музыкой, либо живописью увлекались, либо литературой или поэзией. Почти все мы страдали кое-какими философическими интересами. Иногда мы объединялись по субботам днем у Сережки Жарова. Хор донских казаков Сергея Жарова [7]— замечательный был хор. Это вообще лучший хор. У нас хоровое пение почему-то почти совсем погибло. Вот я на днях слушал опять этот александровский хор. Такая гадость! С сопровождением гармошечным каким-то, ни одной октавы. Вообще техника хоровая куда-то исчезла совершенно. Народу двести пятьдесят человек, громкости сколько угодно, а звучности никакой. Черт знает что! А у Сережки Жарова тридцать мужиков. И хор совершенно изумительный! Люди все были образованные, интеллигентные, все донские казаки. Жаров один из немногих был, кто аранжировать мог все, что угодно, в ладах, а не в мажоре или миноре, в старинных ладах, знал гласы, знал каноны. Русские песни, казацкие, солдатские, церковные песнопения и затем всякая мура — романсы в хоровом переложении. Вот «Очи черные»... как они, черти, пели эти «Очи черные» — это ужас!