Замогильные записки
Замогильные записки читать книгу онлайн
Печерин Владимир Сергеевич — русский иезуит, эллинист; родился в 1808 г. Окончил курс в Петербургском университете, был командирован за границу для подготовки к профессорскому званию. В 1836 г. занял кафедру греческой словесности в Московском университете.
Тогдашнее положение вещей угнетало Печерина; он решился уехать из России. Для этого нужны были деньги. Печерин стал давать уроки, свел свои издержки на самое необходимое, избегал товарищеских собраний и, наконец, уехал, уведомив попечителя письменно, что не воротится в Россию. За границей Печерин некоторое время был домашним учителем, а потом сделался монахом иезуитского ордена, и очень ревностным.
В издание вошли мемуары Владимира Сергеевича Печерина «Замогильные записки», написанные в 60–70-е гг. XIX столетия. .
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
По окончании экзамена следовало епископу сказать речь, но он сам уступил мне место и просил меня сказать несколько слов этим молодым девицам. Я сказал нечто в этом роде, что с блистательным воспитанием, какое они получили в этом институте, им суждено играть важную роль в обществе, быть царицами салонов в высшем и благороднейшем смысле, т. е. как говорит Жорж Занд, властвовать умом над умами, сердцем над сердцами — règner par l'esprit sur les esprits, par le coeur sur les coeurs и пр. После закуски мы все разбрелись по саду и тут я имел случай познакомиться с любезною соотечественницею m-lle von Berg. Она была девушка лет 18-ти — одно из тех милых существ, которых воспоминание на старости так же отрадно, как ключ свежей воды в пустыне аравийской. Где и что она теперь? — вероятно давно замужем — почтенная дама лет за сорок. Блистает ли она умом, властвует ли над сердцами в гостиных? или может быть она сделалась прозаически доброю хозяйкою и носит стеганой халат. Скажи ради бога, носишь ли ты стеганой халат? Всего более меня ужасал в России стеганой халат. Как теперь помню — директор временной комиссии для решения счетов и счетных дел прежнего времени у Синего моста, генерал Метлин встретил меня с важно-глупым видом — в стеганом халате.
В 1851 году papa и mama девицы фон Берг приехали в Лондон кажется для того, чтобы взять ее из пансиона домой. Она столько наговорила им обо мне, что убедила их приехать в Клапам познакомиться со мною. Они приехали в собственной карете, кучер и лакей были какие-то австрийские поляки. Генерал был очень любезен и с большою деликатностью не вошел ни в какие расспросы о том, как и почему я, русский, попал в этот Лондонский монастырь. Но жена его, австрийская католичка — господи боже мой! простота хуже воровства! — тотчас взяла меня в сторону и показала мне какое-то письмо генерала, где выражались очень добрые христианские чувства благочестивого лютеранина. «Возьмите его на минуту в сад, так погулять немножко, да потолкуйте с ним об религии». — Какое ребячество! Такого государственного человека — как фон Берг повести в монастырский сад и в каких-нибудь полчаса стараться убедить в истине католической веры — этакой глупости я никогда не взял бы себе на душу. Но настоятель отец де-Гельд нашел нужным хоть мимоходом замолвить слово в пользу своей веры, на что и получил в ответ выше приведенные слова генерала, которые я принял за пощечину.
Еще слово о Ругамптоне. Кардинал Вайзман был чрезвычайно честолюбивый и тщеславный человек, какими обыкновенно бывают люди из низших или средних слоев общества, поднявшиеся на высшие ступени иерархии. Когда он был просто епископом в Лондоне, он был со всеми нами запанибрата, но лишь только он возвратился из Рима кардиналом — фу-фу! сказала бы баба Яга — тут римским духом пахнет! так за версту несет кардиналом! Prince de l’église! [295] Ни на кого смотреть не хочет. В этом самом Ругамптоне я видел кардинала Вайзмана, как он в своей блестящей пурпурной рясе приготовлялся к какому-то священнодействию, а между тем одна из сестер св. сердца, сидя за богатым фортепьяно под золотыми карнизами, оперным голосом распевала: O sainte pauvreté! ma mère! [296] Возможно ли вообразить себе что-нибудь смешнее этого разлада между словами и действительностью?
В «Русском архиве» напечатано письмо Шевырева из Флоренции (1861). [297] Знаешь ли, что всего более поразило меня в этом письме? — Детский взгляд на вещи, резко обличающий незрелость русского ума. Хорошо, напр., заключение: «На что-нибудь да бережет же нас бог, когда безбожники гонят долой с лица земли. А сколько их развелось и как они гуляют из России по Западу, под эгидою Герцена!» — Ох! уж как это старо! это напоминает блаженной памяти адмирала А. С. Шишкова и собратию. Вот еще образчик: «Покойный Костя Аксаков был бы у нас Гарибальди, если бы не сгубил его Гегель и поняла бы Россия!» Мне кажется, это то, что англичане называют Moonchine т. е. нечто такое, что мерещится при бледном свете луны. Итак прощай — скажу ли до свидания?
Первая проповедь
Я исполняю твою просьбу и буду писать — но наобум, так, что в голову взойдет, à bâtons rompus [299], а ты после, как мудрый Лизистрат [300], соберешь эти гомерические рапсодии и соединишь их в одно целое и после скажут: «какое удивительное единство!»
Писать историю монаха — не легкая вещь! Ведь история предполагает события, т.-е. борьбу разума со страстями, а в настоящем монастыре эти оба труженика, т.-е. разум и воля, давным давно отпеты и похоронены. История монаха — то же, что история карманных часов. Вот ты их завел и они идут: стрелка медленно передвигается от секунды до секунды, от минуты до минуты, от часа до часа, в продолжение 24 часов. Вот так и жизнь монаха.
«Ну, да тут есть разница: у часов нет мозга, нет мысли, а у монаха есть». — Правда, мысль у него есть, но ведь и она тоже заведена и медленно движется от утренней молитвы до псалмопения, до обедни, от обедни до духовного чтения, от обеда до ужина, а потом ее кладут спать, а поутру часов в 4 или 5 опять ее заводят. Наконец мысль превращается в какой-то ржавый механизм, как напр. у траппистов, где не позволяется ни говорить, ни читать, ни мыслить, Где вся жизнь проходит в пении псалмов и земледельческих работах — там мысль улетучивается и совершенно исчезает — человек падает ниже скота и живет уже какою-то прозябательною жизнью. Для кого же эта история может быть занимательною?
К счастью по окончании моего искуса в 1841 меня перевели из Сен-Трона в Maison d’études [301], т.-е. Виттем. Там, заметя мои способности, меня тотчас сделали профессором истории, греческого и латинского языков. Я далеко превзошел их ожидания и желания: даже после жаловались, что я уже слишком многому учил этих молодых людей, — и вовсе не по их званию. Но это вносило разнообразие в мою жизнь: я имел позволение заниматься светскими предметами.
Виттем прежде революции был францисканским монастырем — кельи были ужасно узкие: едва было довольно места для кровати и маленького столика; да сверх того зимою тут топилась чугунная печка — жар был несносный: мне не раз случалось вздремнуть над духовным чтением. Но за то я нашел приятное развлечение, когда для упражнения в латинском языке я читал письма Цицерона. Теперь еще помню одно письмо, где Цицерон рассказывает, как он неожиданно попал в большое общество, где он встретил одну известную того времени красотку, нечто в роде теперешней кокотки. Старик извиняется тем, что он вовсе не знал, что она там будет. Я нашел в библиотеке «Беседы» Иоанна Златоуста. Это книга моего детства. Покойная матушка моя Пелагея Петровна обыкновенно сидела в библиотеке деда моего Петра Ивановича Симановского и заставляла меня читать себе эти беседы в славяно-русском переводе. С тех пор я всегда их любил и они меня предохранили от подражания нелепым французским проповедям.
В 1843 по принятии священства в Льеже (о чем будет после) я возратился в Виттем и тут меня сделали профессором красноречия и немедленно заставили меня на деле показать мое уменье. Мне назначено было говорить проповедь на немецком языке о выгодах истинной веры и о несчастий лишиться оной, причем намекнули, что не худо бы сказать слова два о преследовании католиков в России. Я ни мало не сробел — гляжу в половине проповеди, а уже одна женщина утирает себе глаза. «Дело выиграно!» сказал я самому себе и — пошел, пошел и кончил среди слез и стенаний моих слушателей. Очень недурно для первой попытки. Ректор отец. Гейлиг сказал мне: je vous fais mon compliment: vons serez un bon prédicateur. [302]