Листопад
Листопад читать книгу онлайн
Рассказ Гранина Даниила "Листопад"
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Отца моего — за то, что в окружении уничтожил штабные документы, отправили в штрафную роту. Я возненавидел и немцев и наших одинаково, все они палачи, звери. И до сих пор не вижу разницы».
Мы не хотим осмыслить цену Победы. Чудовищная, немыслимая цена. Правду о потерях выдают порциями, иначе бы она разрушила все представления о сияющем лике Победы. Все наши полководцы, маршалы захлебнулись бы в крови. Все наши монументы, Триумфальные ворота выглядели бы ничтожно перед полями, заваленными трупами. Из черепов можно было соорудить пирамиды, как на верещагинской картине. Цепь пирамид — вот приблизительный памятник нашей Победе.
Ныне говорят о 30 миллионах.
Пример Ленинградской блокады характерен. Даже добросовестные историки не учитывают погибших на «Дороге жизни», в автобусах, что уходили под лед, и тех, кто погибал уже по ту сторону блокады от последствий дистрофии, и те десятки, сотни тысяч, что в июле-августе бежали из пригородов в Ленинград и там вскоре умирали от голода, от бомбежек «неучтенными». Потери обесценивают не подвиг ленинградцев, а способности руководителей, человеческая жизнь для них ничего не значила. Будь то горожане-блокадники, будь то солдат на фронте — этого добра в России хватит, его и не считали.
Главная у нас могила — Неизвестному солдату.
Он умирал в госпитале, умирал на рассвете, не было сил позвать сестру, да и охоты не было, она помешала бы, потому что он ждал, что ему что-то откроется, смысл уходящей от него жизни, то, что было заложено в его душе и ждало этого часа, перед тем как покинуть мир, смысл взрыва, который настиг его, вернее, конца, итога, последней черты. Нет, ничего не приходило, болел еще пуще ноготь, вросший в большой палец ноги, так он его и не успел остричь, и эта глупая мелкая боль пробивалась сквозь обмирание слабеющего сердца, как насмешка. Так он и умрет по-глупому. Наверное, все так умирают, недоумевая, не поняв, что же это все было.
Он вдруг поднялся, откуда нахлынули силы, и громовым голосом, разбудив всех, заорал:
— Двадцать миллионов угробили! Завалили фрицев мясом, на хер мы старались геройствовать! Матросовы, Покрышкины… Подыхаем здесь. Мусор. Остатки. Если Бог есть, достанется вам, не вывернетесь, суки.
И упал. Что-то еще хрипел, но уже не разобрать.
Сашу Ермолаева хоронили на Красненьком кладбище. После похорон я подошел к председателю Кировского райсовета:
— Вы слыхали сегодня, как Ермолаев хорошо воевал. Мы с ним вместе в одной части прошли весь сорок первый и зиму сорок второго года. Почему его фамилию не занести на Доску памяти участников войны?
— Там же занесены только погибшие на фронте.
— Я знаю. Но разве это правильно? Оттого, что Ермолаев уцелел, награжден за свои подвиги кучей орденов, от этого он не может быть увековечен?
— Таков порядок. Ничего не могу поделать.
Он сочувственно развел руками, он был защищен законом, ему ничего не надо было предпринимать.
— В сущности, он умер от старой раны. Война догнала его. Выжил благодаря своему богатырскому здоровью.
— Я согласен с вами… Хотя… — Он нахмурился. — Если заносить всех, кто выжил, никаких досок не хватит. Извините, вы ведь тоже воевали.
— От нашей дивизии осталось шестьсот человек, — сказал я.
— Вот видите, — сказал он. — Впрочем, это не нам с вами решать.
— В том-то и дело, что решают те, кто не воевал.
Дома я достал фотографию Саши Ермолаева с женой Любой, на обороте была дата «1949 год». Он был уже в штатском. Мы тогда не думали ни о каких мраморных досках, наградой было то, что мы уцелели. А вот теперь стало обидно, что нигде, ни на заводе, ни в районе, ничего не останется о нем. Я вспомнил нас. Он тащил всю дорогу противотанковое ружье, больше пуда, длинную железную однозарядную дуру.
Она смотрела на отца с горечью. Он застал ее взгляд врасплох. О чем-то они говорили, о чем-то печальном, жаловался он, что ли, неважно, сам разговор выскочил из памяти, остался этот взгляд, горечь которого удивила. Черные глаза ее, известные ему каждой ресничкой, каждым выражением, которое делает кожа вокруг глаз, они вдруг заблестели, как в детстве, когда она собиралась плакать, губы стали быстро опухать. Он ничего не спросил, чтобы она не расплакалась. Он продолжал разговор, но взгляд этот не выходил у него из головы. Горечь ее взгляда никак не вязалась с разговором, горечь была о чем-то другом.
Она увидела. Сам он не хотел замечать, а вот сейчас через ее взгляд увидел. Что ж тут делать, ничего не сделаешь. Может, и отец заметил тот его взгляд, тоже все понял, только виду не подал, как нынче и он.
Так, может, будет и с дочерью когда-нибудь, это уже за горизонтом его жизни.
Она ничего не сказала, и он подумал, сколько в этом мужества, сколько такого мужества проявляют тысячи людей, и отцы и дети, всегда это было и будет. Уход печален не потому, что мы расстаемся с этим миром, — им невозможно налюбоваться, и не потому, что мы чего-то не завершили, — сколько бы мы ни жили, всегда приходится уходить посреди работы.
Он вспомнил, как отец уже стариком все работал, работал, не давая себе поблажек, как росла его доброта, не от бессилия, а от любви к этому миру, который он покидал и торопился оставить ему больше хорошего.
Всю жизнь мой отец пил чай вприкуску. На сладкий чай — не хватало, а под конец уже по привычке.
Дмитрий Сергеевич Лихачев жил, работал в полную силу, работал ежедневно, много, несмотря на плохое здоровье. От Соловков он получил язву желудка, кровотечения.
Почему он сохранил себя полноценным до 90 лет? Сам он объяснял свою физическую стойкость — «резистентностью». Из его школьных друзей никто не сохранился. «Подавленность — этого состояния у меня не было. В нашей школе были революционные традиции, поощрялось составлять собственное мировоззрение. Перечить существующим теориям. Например, я сделал доклад против дарвинизма. Учителю понравилось, хотя он не был со мною согласен.
Я был карикатурист, рисовал на школьных учителей. Они смеялись вместе со всеми.
Они поощряли смелость мысли, воспитывали духовную непослушность. Это все помогло мне противостоять дурным влияниям в лагере. Когда меня проваливали в Академию наук, я не придавал этому значения, не обижался и духом не падал. Три раза проваливали!»
Он рассказывал мне:
«В тридцать седьмом году меня уволили из издательства с должности корректора. Всякое несчастье шло мне на пользу. Годы корректорской работы были хороши, приходилось много читать.
В войну не взяли, имел белый билет из-за язвы желудка.
Гонения персональные начались в семьдесят втором году, когда я выступил в защиту Екатерининского парка в Пушкине. И до этого дня злились, что я был против порубок в Петергофе, строительства там. Это шестьдесят пятый год. А тут, в семьдесят втором году, остервенели.
Запретили упоминать меня в печати и на телевидении».
Скандал разразился, когда он выступил на телевидении против переименования Петергофа в Петродворец, Твери в Калинин. Тверь сыграла колоссальную роль в русской истории, как же можно отказываться! Сказал, что скандинавы, греки, французы, татары, евреи много значили для России.
В 1977 году его не пустили на съезд славистов.
Членкора дали в 1953 году. В 1958-м провалили в Академии, в 1969-м — отклонили.
Ему удалось спасти в Новгороде застройку Кремля высотными зданиями, спас земляной вал, затем в Питере — Невский проспект, портик Руска.
«Разрушение памятников всегда начинается с произвола, которому не нужна гласность».
Он извлек древнерусскую литературу из изоляции, включив ее в структуру европейской культуры.
У него ко всему был свой подход: ученые-естественники критикуют астрологические предсказания за антинаучность. Лихачев — за то, что они лишают человека свободы воли.