Александр Твардовский
Александр Твардовский читать книгу онлайн
Андрей Турков, известный критик, литературовед, представляет на суд читателей одно из первых в новейшее время жизнеописаний Александра Твардовского (1910–1971), свою версию его судьбы, вокруг которой не утихают споры. Как поэт, автор знаменитого «Василия Тёркина», самого духоподъемного произведения военных лет, Твардовский — всенародно любим. Как многолетний глава «Нового мира», при котором журнал взял курс на критику сталинского руководства страной, обнажение всей «правды, сушей, как бы ни была горька» о коллективизации, репрессиях и о самой войне, публиковавший «неуставные» произведения В. Некрасова, В. Гроссмана, А. Солженицына (не обойдена в книге и сложность взаимоотношений последнего с Твардовским), — он до сих пор находится в центре горячих дискуссий. В направлении журнала ряд критиков и партийных лидеров увидели «раздутое критиканство», умаление победы в войне и завоеваний социализма, расшатывание основ государства, а также «великое заблуждение поэта». А. М. Турков, отстаивая позицию Твардовского, показывает его страстным, честным, принципиальным литературно-общественным деятелем, думавшим о народных интересах. Книга полемична, как полемична до сих пор фигура ее героя, как полемична сама недавняя история нашей страны, эпическое осмысление которой впереди.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Даже более чем серьезное, чтобы о нем говорить со всей прямотой: ведь отсутствие у колхозников паспортов и фактическая невозможность «легально» выйти из этого «добровольного» объединения и уехать напоминали положение крепостных.
Буквально в те же дни, когда было написано это письмо, жизнь неожиданно свела Твардовского с Виктором Васильевичем Петровым — председателем колхоза, в который входило и Загорье. Разговор с земляком зафиксирован в рабочей тетради поэта во всех горестных подробностях:
«…Колхозные дела плохи, дожди, все погнило… Было очень грустно. Так свалилось это Загорье мне на душу, когда я занимаюсь писаниями моей юности — поры восторженной и безграничной веры в колхозы, желания в едва заметном или выбранном из всей сложности жизни видеть то, что свидетельствовало бы о близкой, незамедлительной победе этого дела.
Я у него спрашиваю, как и что, а он у меня:
— Какой все же конец предвидится нашей местности? — (Это десяток деревень, ранее чуждых, в сущности, одна другой, где когда-то было до двух тысяч пятисот душ, а теперь триста шестьдесят [25]).
— О чем бы вы просили, если бы было у кого просить, — спрашиваю я, — о чем в первую очередь?
— О самостоятельности, о свободе колхоза в планировании своего хозяйства.
— Но ведь оно же давно в действии, — притворяюсь я простаком.
— Оно давно сказано на словах, но на деле все по-прежнему — спускание плана, та же кукуруза, которой в 1956 году было у нас сто шестьдесят га, — вся погибла, — и меня заставляли с сенокоса выставлять людей на прополку ее, хотя уже было вполне ясно, что делать с ней нечего. Я, правда, схитрил, продолжал заниматься сеном и тем спас стадо от неминуемой бескормицы. Я знаю, как убирать лен и картошку без городской помощи, быстро и хорошо. Я давал пять рублей за трудодень на этой работе и выплачивал эту пятерку вечером того же дня…
— Так у вас попросту — совхоз, только плохой?
— Совхоз, только плохой…
Ничего нет, от того, что так ли сяк было в 30-х годах — какой-то подъем, вера, надежды на улучшение, самоотверженность передовиков. Шаг ступил — плати.
Ни у кого ни яблоньки на приусадебных участках — никто не живет, думая жить здесь долго и прочно.
— Пожалуй, хуже еще, чем было поначалу?
— Конечно, хуже. Ведь мы двадцать пять лет обманывали людей. Никто ничему не верит.
…Мне нужно со всем этим развязаться в стихах ли, в прозе. Иначе прав будет один мой корреспондент-земляк… что писал: нечего, мол, искать „далеких далей“ — свои под рукой (на Смоленщине)».
Неблагополучие все очевиднее ощущалось не только в деревне. «Три дня — доклад и прения по промышленности, — записывает Александр Трифонович после очередного пленума ЦК. — …Но все кажется, что частности все верны, а общего ключа ко всему вроде как нет. То-то мы, обнаружив, исправим, повернем, и глядишь — в другом месте потечет».
Время искренних «одических» стихов миновало…
«Боже мой, — вырывается у Твардовского, — за что ни возьмись, нужно напряжение лжи и натяжек. А уже не могу, не хочу — хоть что хочешь».
Среди его писем 1955 года есть и адресованное «человеку, с которым встречался около четверти века назад и которому не мог подать знака все это время по независящим, как говорят, причинам», — Василию Тимофеевичу Сиводедову, знакомому поэта со школьных и комсомольских времен. Он, как и Македонов с Марьенковым, был арестован и лишь недавно освобожден. В 1954 году была снята судимость с Македонова. Марьенков же был освобожден еще во время войны.
У поэта возникает замысел «главы о встрече с товарищем юности, другом детства, писавшим стихи, мечтавшим вместе со мной о Москве и т. д.»: «Я его узнаю, но сначала пугаюсь, ведь он был, как я знал, репрессирован… Мы разговариваем, а потом я додумываю и довспоминаю в вагоне».
«Это — дело, — подытоживает Александр Трифонович эту запись в рабочей тетради. — …Хоть, конечно, это такая глава, что, может быть, не просто начнешь и кончишь, а и отложишь не раз, но без нее мне уже нельзя… Может быть, никогда еще я не был так — лицом к лицу с самой личной и неличной темой, темой моего поколения, вопросом совести и смысла жизни».
Очень характерно для Твардовского, что, начиная эту «одной судьбы особой повесть, что сердцу встала на пути», он совестливо отмечает, что «в ней и великой нет заслуги — не тем помечена числом…». Действительно, пересмотр облыжных приговоров 1930-х и других годов уже шел, пусть временами замедляясь и прерываясь. В дневниках современников появлялись радостные записи: освобожден… реабилитирован… вернулась из ссылки, совершенно оправдана… вернулся из лагеря оправданный…
Не скрывает автор и того, что при нежданной встрече с другом «чувство стыдное испуга, беды пришло… на миг» — трудно вытравимый рефлекс недавних времен (равно как и то, что расставание после этой короткой встречи сняло «тяжесть некую с души»).
«Тема страшная, — говорится в рабочей тетради о замысле главы, — взявшись, бросить нельзя — все равно что жить в комнате, где под полом труп члена семьи зарыт, а мы решили не говорить об этом и жить хорошо, и больше не убивать членов семьи».
«Додумывание», о котором сказано в первом наброске плана, займет целые годы.
Первые запечатленные в окончательном тексте «Друга детства» размышления еще далеко не соответствуют четко сформулированному в набросках «наказу» самому себе:
«Важно сказать о том, из-за чего вся эта речь:
Что я внешней мудростью (чьей-то) был избавлен от сердца горестных хлопот. Так, должно быть, нужно, тамвидней, дело не нашего ума. И подумай я иначе, я сам уже как бы против всего доброго на свете. Как бы это выразить — это главное: замок на мысли, „грех“ — избавление от необходимости думать, иметь свое человеческое мнение и суждение. Кому-то там видней (больше, чем мне, другу, знающему человека, как самого себя)».
Эта «программа» будет полностью реализована лишь в последней поэме Александра Трифоновича «По праву памяти». В главе же 1955 года страшная тема в финале зазвучала смягченно и умиротворяюще. Не сбылось ли опасение, доверенное автором рабочей тетради: «чтоб не было в конце концов итога: вот и хорошо, ты сидел, я молчал, а теперь ты на воле, мы еще не стары, будем жить, работать»?
Признанию об испытанном Сначала при встрече «чувстве стыдном испуга» заметно противоречат последующие строфы — о собственной постоянной памяти об «отсутствующем», о сопереживании всего с ним происходившего («Я с другом был за той стеною, и ведал все. И хлеб тот ел») и даже о как бы некоем «заочном» участии самого друга-зэка в жизни страны:
И все же для множества читателей публикация «Друга детства» в сборнике «Литературная Москва», где он стал самой высокой «нотой», явилась значительным событием, естественно вошедшим в атмосферу, созданную XX съездом партии и докладом Н. С. Хрущева «О культе личности и его последствиях» [26].
Наступивший 1956-й по всем статьям оказался для Твардовского трудным.
«Как я себя чувствую в связи со всем, происходящим на белом свете? — писал Александр Трифонович Овечкину 5 апреля, спустя месяц с небольшим после съезда. — …Это я, может быть, и мог бы изъяснить на бумаге, но не сейчас, когда в душе „все перевернулось и только укладывается“, как говорил Л. Толстой. О многом можно было бы поговорить. Одно скажу, повторю, что нашему с тобой поколению не приходится жаловаться на недостаток материала для обдумывания».
Потрясенный открывшимся размахом сталинского террора (еще недавно Фадеев в споре с Твардовским называл несравненно меньшие цифры репрессированных), поэт все же не терял веры ни в социализм, ни в необходимость жестокой, но целительной правды.