Шаламов
Шаламов читать книгу онлайн
Главное в биографической книге — историческая точность. К этому и стремился автор, понимая, что трагизм жизненной и литературной судьбы выдающегося русского писателя Варлама Тихоновича Шаламова может быть по-настоящему осознан лишь в контексте времени. Весь путь Шаламова был «сплетён», как он писал, «с историей нашей». Это и дореволюционная российская культура, и революция, и 1920-е годы, в которые писатель сложился как личность, и сталинская эпоха, повергшая его в преисподнюю Колымы, и все последующие годы, когда судьба тоже не была благосклонна к нему. Как же удалось Шаламову выдержать тяжелые испытания и выразить себя со столь мощной и величественной художественной силой, потрясшей миллионы людей во всем мире? Книга может дать лишь часть ответов на эти вопросы — обо всем остальном должен подумать читатель, опираясь на многие новые или малоизвестные факты биографии писателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тем не менее эксперимент Берзина удался. Именно руками сытых, по-человечески обустроенных и организованных заключенных был главным образом и построен первенец бумажной индустрии на Урале. При этом на стройке преобладал мускульный труд — механизмов почти не было, использовались только лошади. Разумеется, вольнонаемные — и энтузиасты, и те, кто приезжал сюда со всех концов страны «за длинным рублем», тоже играли большую роль, но текучесть среди них (об этом свидетельствовал Шаламов как инспектор УРО) была огромной — отъезжающих было больше, чем прибывающих. «Выработка заключенных была гораздо выше, чем у вольнонаемных», — отмечал он. И — главный парадокс, им подчеркнутый: вольнонаемные завидовали заключенным! «…Вольная столовая была хуже лагерной. Лагерников и одевали лучше. Ведь на работу не выпускали раздетых и разутых. Это привело к конфликту, зависти, жалобам. Я много встречал потом ссыльных, а то и просто вербованных работяг, бежавших из Березников из-за плохих условий быта. Все они вспоминали одно и то же: "раскормленные рожи лагерных работяг"… Видели, что и сам лагерь блестит чистотой, там не было ни вони, ни даже намека на вошь».
Шаламов смотрел на все изнутри и понимал, что это не показуха, не «потемкинские деревни», а действительно некий новаторский, неслыханный в истории эксперимент («мобилизационный, с комплексным подходом к стимулированию труда», как сказали бы теперь). Он писал: «Было опытным путем доказано, что принудительный труд при надлежащей его организации (без всяких поправок на обман и ложь в производственных рапортичках) превосходит во всех отношениях труд добровольный». Разумеется, эта формулировка — гротеск, ибо любое оправдание унизительного подневольного труда Шаламову всегда было абсолютно чуждо. Однако он понимал, что стимулы могут менять характер труда. Организационная и тем более гуманистическая составляющая политики Берзина импонировала ему, так же как сочетание в ней прагматики и культуры и даже эстетики. Ведь на территории лагерного поселка были разбиты клумбы, посажены садовые кустарники — часть деятельности большой опытно-сельскохозяйственной станции, руководил которой тоже заключенный — агроном А.А. Тамарин-Мирецкий, с которым Шаламов иногда общался.
Эти симпатии наиболее соответствуют его тогдашним чувствам. Но и позднее, после Колымы, он всегда отдавал должное Э.П. Берзину и его товарищам — и за вишерские начинания, и за первые колымские. Он не мог, не имел права их судить прежде всего потому, что знал, что их попытки «очеловечить» лагерную систему, избежать ненужных жестокостей были безжалостно и вероломно пресечены Сталиным — все «берзинцы» во главе со своим командиром и вдохновителем погибли в 1937—1938 годах. Над проблемой «человек и система», «человек и государство» на примере личности Берзина Шаламов думал постоянно — это был, можно сказать, пробный камень его восприятия не только сталинской эпохи, но и советской эпохи в целом. Некоторые его выводы о Берзине, сделанные в поздних рассказах «У стремени» и «Хан-Гирей», в конкретном плане отмечены излишней прямолинейностью. На Вишере он думал иначе — и не мог думать иначе, потому что его молодой запас энтузиазма и веры в людей был еще не растрачен.
Единственное, по поводу чего он уже тогда не питал никаких иллюзий, — мир блатных, уголовников. Встретившись впервые с этим миром в арестантском вагоне, он решительно отмежевался от него. Воры и насильники, убийцы и мошенники, злостные рецидивисты-медвежатники и «случайные» растратчики составляли основную часть лагерного населения. Все они умели с виртуозной артистичностью камуфлировать свою суть («жульническую кровь», по словам Шаламова), но он быстро научился разбираться в этом. Дав себе зарок «никого не бояться», он не боялся и их, не заискивал перед ними, не шел на поводу, а уж тем более не увлекался блатной романтикой, которой отдали дань многие писатели и поэты той поры. И сама идея «перековки» уголовников (то есть перевоспитания их трудом) изначально показалась ему не только смехотворной — это был, по его словам, «яркий пример лицемерия, призванного скрыть далеко идущие цели». Смехотворной, потому что блатари, естественно, сразу повернули «перековку» в свою выгоду и быстро научились — хитростью, силой, угрозами, эксплуатацией слабых — добывать себе справки о выполнении плана на 200 процентов и соответствующих зачетах, играя в «перековавшихся» (в том числе перед приезжими писателями и журналистами), и досрочно выходить на свободу. А далекоидущие цели заключались в том, чтобы противопоставить в лагерях уголовников как «социально-близких» (по теории того же Н.В. Крыленко) — политическим, «контрреволюционерам». В вишерский период Шаламова такого еще не наблюдалось, но Колыма подтвердила самые худшие его опасения.
Прямой задачи «перековки» политических заключенных в лагерях не ставилось — все понимали, что имеют дело или с неисправимыми «бывшими» (офицерами и чиновниками царского времени), или партийными, идейно убежденными людьми — от них требовались лишь лояльность и строгое исполнение своих обязанностей. Поэтому вопросом, «перековался» ли в какой-то степени Шаламов на Вишере, никто не интересовался — более того, о том, что он участник оппозиции и «троцкист», при Берзине забыли, видя в нем только добросовестного инспектора УРО. Каково же было удивление всех окружающих, когда они узнали, что Шаламов вместе с М.А. Блюменфельдом — одним из вновь прибывших из Москвы заключенных по делу оппозиции, работавшим начальником планового отдела, — пытался отправить в управление ГУЛАГа и в ЦК ВКП(б) (опять!) письмо с протестом против бесправного положения женщин в лагере. Как вспоминал Шаламов, это было в апреле 1931 года, и протест они составили вполне доказательный, с цифрами и фактами о многочисленных изнасилованиях, венерических заболеваниях и т. д. Но письмо дальше лагерного начальства не ушло, а Шаламову пришлось испытать очередные санкции — его отправили на пять месяцев в «ссылку» условно — инспектором в глухое северное отделение.
Живописную подробность о реакции Р.И. Васькова на свое письмо он вспоминал с юмором: «Когда Васьков волновался, матерные слова прыгали с его языка непрерывным потоком: Не везет, б… инспектуре, б… один, б… украл, б… другой, б… троцкист, б…» (Украл пропуска по наущению блатных предшественник Шаламова по инспекции.)
Но всерьез как «троцкиста» Шаламова на Вишере не воспринимали — это была не Колыма. Протест он написал, повинуясь чувству негодования против наглого и открытого унижения женщин, в том числе со стороны конвоя: еще на этапе в 1929 году он был свидетелем изнасилования заключенной начальником конвоя Щербаковым — тем самым, который выбил ему зуб сапогом. А сошелся Шаламов с М.А. Блюменфельдом скорее потому, что тот был племянником известного шахматного мастера и теоретика Б.М. Блюменфельда — Шаламов неплохо играл в шахматы и стал однажды даже победителем лагерного турнира. К политике, к борьбе оппозиции Варлам уже остыл и разуверился в ней, прежде всего в ее «вождях», о чем открыто и с глубокой обидой говорил племяннику шахматиста, относившему себя к руководству московского «подполья»: «Какие же вы вожди, если не знаете, где ваши люди?» (Шаламов имел в виду себя, а обида имела полные основания, так как за все время пребывания на Вишере он не получил ни одного письма товарищеской поддержки — письма с листовками, скорее провокационные, не в счет.)
Примечательна его фраза, связанная с П.П. Кузнецовым, единственным из березниковских сослуживцев, чью фамилию он не нашел в списке сексотов и потому испытывал к нему особое уважение. Кузнецов был москвич и большой любитель искусства, завсегдатай Большого театра, сам пел Шаламову всего «Евгения Онегина» и другие оперы. При этом он страдал, по словам Шаламова, «позорной русской болезнью» — запоями. Вот что писал Шаламов после новой встречи с ним на свободе, в Москве: «Этот пьянчужка был мне дороже троцкистских ханжей-трезвенников»…
Чем же он занимался в лагере в свободное время? А оно у него, как «итээровца», было. Писал? Читал? Ничего об этом Шаламов не сообщает. В «Вишерском антиромане» только два факта, имеющих отношение к литературе. В связи с первым арестантским этапом в Вижаиху Шаламов поражался тому, насколько точны строки С. Есенина: «Но кривятся в почернелых лицах / Голубые рты». В апреле 1930 года начальник санчасти Жидков сказал Шаламову: «Твой Маяковский-то — того, — и передал статью из центральной газеты с портретом Маяковского в траурной рамке». «Твой» — значит, Шаламов рассказывал в лагере о Маяковском и о Л ЕФе. В связанном с вишерским периодом рассказе «Визит мистера Поппа» (о визите американского бизнесмена на стройку Березниковского химкомбината) упоминается К. Паустовский: «Я жил в той же самой гостинице близ содового завода, где Константин Паустовский строчил свой "Кара-Бугаз". Судя по тому, что Паустовский рассказал о том времени — тридцатый и тридцать первый год, — он вовсе не увидел главного, чем были окрашены эти годы для всей страны, всей истории нашего общества». Этот упрек сделан в поздние годы и касается позднего Паустовского, который не вернулся к своим березниковским впечатлениям, выходящим за рамки официозных, парадных очерков, которые он тогда написал («Соль земли», «Великан на Каме»). Шаламову в 1930-е годы тоже пришлось писать подобные очерки в журналы, но он нашел в себе силы в конце 1960-х вспомнить и написать о подлинной жизни строек пятилетки — отсюда и его пренебрежительное отношение к Паустовскому…