Джон Р. Р. Толкин. Биография
Джон Р. Р. Толкин. Биография читать книгу онлайн
Впервые на русском языке подробная и достоверная биография культового писателя XX века.
Сам Толкин не очень–то одобрял биографии. Точнее сказать, ему не нравилось, когда биографию превращают в разновидность литературоведческого исследования. «Я абсолютно уверен, что изучать биографию автора ради того, чтобы понять его труды, — пустое дело». Однако он не мог не сознавать, что, раз его произведения пользуются такой колоссальной популярностью, вероятность написания биографии после его смерти весьма велика. И, похоже, Толкин понемногу сам собирал материалы для своей будущей биографии: старые письма и бумаги он снабдил своими комментариями. Кроме того, он написал несколько страниц воспоминаний о своем детстве. Так что есть надежда, что он все же не был категорически против выхода этой книги. Но его настоящая биография — это «Хоббит», «Властелин Колец» и «Сильмариллион», ибо истинная правда о нем содержится в этих книгах. Он мог посмеяться над кем угодно, но чаще всего смеялся над собой. Один раз на новогодней вечеринке в тридцатые годы Толкин накрылся каминным ковриком из исландской овчины, вымазал лицо белой краской и изображал белого медведя. В другой раз он оделся англосаксонским воином, вооружился боевым топором и вышел погоняться за ошарашенным соседом.
В старости он любил подсовывать рассеянным продавцам вместе с горстью мелочи свою вставную челюсть. «Юмор у меня простоватый, — писал он, — и даже самые доброжелательные критики находят его утомительным».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Листьям и стеблям приходится долго разлагаться, прежде чем они смогут удобрить собою почву, и Толкин говорит здесь, что питал семена своего воображения почти исключительно ранним опытом, достаточно перемолотым временем. Новые впечатления были не нужны — он к ним и не стремился.
Похоже, нам удалось–таки кое–что узнать о Толкине, разглядывая старые фотографии. Возможно, стоит попытаться перейти от рассматривания его внешности и того, что его окружало, к другой внешней характеристике, его голосу и манере изъясняться. С юных лет и до конца жизни Толкин отличался, чтобы не сказать «славился», быстротой и невнятностью речи. Было бы совсем нетрудно преувеличить эту черту, превратив его в комического профессора, что–то бормочущего себе под нос. В жизни дело обстояло не совсем так. Толкин и впрямь говорил быстро и не очень отчетливо, но привычному слушателю не составляло особого труда понимать все или почти все. И проблема была не столько физического плана, сколько интеллектуального. Толкин так стремительно перескакивал от одной идеи к другой и вставлял в свою речь такое множество аллюзий, предполагая, что слушателю известно столько же, сколько ему самому, что все, кроме тех, кто обладал столь же обширными познаниями, попросту терялись. Не то чтобы привычка говорить чересчур умно простительнее привычки говорить чересчур быстро, и Толкина, конечно, легко обвинить в том, что он переоценивал умственные способности своих слушателей. Можно также предположить, что Толкин и не стремился изъясняться понятно, поскольку на самом деле беседовал сам с собой, озвучивая собственные мысли и не пытаясь завязать настоящий диалог. В старости, когда Толкин оказался почти лишен интеллектуального общества, так зачастую и случалось. Он попросту отвык от разговоров и приучился к длинным монологам. Но даже тогда его можно было вызвать на настоящий спор, и он всегда готов был слушать собеседника и с энтузиазмом отвечать ему.
На самом деле Толкин никогда не принадлежал к числу настоящих эгоцентриков, людей, которые желают слушать только себя — и никого другого. Толкин умел слушать и всегда с готовностью отзывался на чужие радости и беды. В результате, несмотря на то, что во многих отношениях Толкин был весьма застенчив, он легко сходился с людьми. Он мог завязать беседу с беженцем из Центральной Европы в поезде, с официантом в любимом ресторане, с коридорным в отеле. В компании простых людей он всегда чувствовал себя уютно. Толкин рассказывал о поездке по железной дороге в 1953 году, когда он возвращался из Глазго после лекций по «Сэру Гавейну»: «От Мотеруэлла до Вулвергемптона я путешествовал в обществе молодой матери–шотландки с крошечной дочуркой, которых я избавил от стояния в проходе переполненного поезда. Я сказал контролеру, что порадуюсь их соседству, и им разрешили ехать первым классом без доплаты. В благодарность на прощание меня известили, что, пока я отходил перекусить, малышка заявила: «Этот дядя мне нравится, только я его ну совсем не понимаю». На это я смог только неуклюже ответить, что на второе все жалуются, а вот первое далеко не столь распространено».
В старости Толкин заводил дружбу с таксистами, чьи машины он нанимал, с полицейским, дежурившим на улице рядом с его коттеджем в Борнмуте, со скаутом из колледжа и его женой, которые обслуживали его в последние годы. И в этих дружеских отношениях не было и тени снисходительности с его стороны. Толкин просто любил общество, а эти люди оказались ближе всего. При этом он отнюдь не оставался глух к классовым различиям; напротив. Но именно благодаря тому, что Толкин был уверен в своем собственном общественном положении, он не кичился ни интеллектуальным, ни классовым превосходством. Его взгляд на мир, согласно которому каждый человек принадлежит или должен принадлежать к определенному «сословию», не важно, высокому или низкому, в определенном отношении делал его старомодным консерватором. Но зато он же заставлял его относиться с состраданием к ближним своим — ведь именно те, кто не уверен в своем месте в мире, вечно чувствуют необходимость в самоутверждении и ради этого готовы, если понадобится, затоптать всех остальных. Выражаясь современным жаргоном, Толкин был «правым» — в том смысле, что он чтил своего монарха, свою страну и не верил в народовластие; но он выступал против демократии просто потому, что не считал, будто его ближние от этого выиграют. Он писал: «Я не «демократ», хотя бы потому, что «смирение» и равенство — это духовные принципы, которые при попытке механизировать и формализовать их безнадежно искажаются, и в результате мы имеем не всеобщее умаление и смирение, а всеобщее возвеличивание и гордыню, пока какой–нибудь орк не завладеет кольцом власти, а тогда мы получим — и получаем — рабство». Что же до добродетелей феодального общества на старинный лад, вот что он однажды сказал о почтении к высшим: «Обычай снимать шапку перед вашим сквайром, возможно, чертовски вреден для сквайра, зато чертовски полезен для вас».
Что еще мы могли бы отметить? Быть может, не лишен значимости тот факт, что рассказ о воображаемом дне из жизни профессора начинается с поездки к мессе в церковь Святого Алоизия. И в самом деле, анализируя жизнь Толкина, нельзя не учитывать, что религия играла в ней очень важную роль. Он был всей душой предан христианству и, в частности, католической церкви. Это не значит, что отправление религиозных обрядов непременно служило для него источником утешения. Толкин установил для себя жесткий свод правил: например, никогда не причащаться, не исповедовавшись; и если, как часто случалось, он не мог заставить себя пойти на исповедь, он не позволял себе причащаться и оставался в жалком состоянии духовного упадка. Еще одним источником печали в последние годы жизни стало для него то, что в католической церкви ввели богослужение на родном языке: слушать мессу на английском, а не на латыни, которую Толкин знал и любил с детства, было для него довольно мучительно. Но даже на английской мессе в современной церкви с голыми стенами в Хедингтоне, куда он ходил, будучи на пенсии, и где его временами раздражало пение детского хора и вопли младенцев, он, принимая причастие, испытывал глубокую духовную радость, состояние удовлетворенности, которого не мог достичь никаким иным путем. Вера Толкина была одной из ключевых и самых мощных составляющих его личности.
На определенном уровне его преданность католицизму можно объяснить исключительно как явление духовной жизни; с другой стороны, она очень тесно связана с любовью Толкина к матери, которая сделала его католиком и которая, как он твердо верил, умерла за свою веру. В самом деле очевидно, что привязанность к памяти матери является одним из ведущих мотивов всей его жизни и творчества. Смерть матери сделала его пессимистом — или, точнее, наделила его способностью к внезапным перепадам настроения. Утратив мать, Толкин почувствовал, что все вокруг ненадежно, и его природный оптимизм отныне уравновешивался глубокой внутренней неуверенностью. Быть может, именно потому он не знал умеренности ни в чем: любовь, интеллектуальный восторг, отвращение, гнев, неверие в собственные силы, чувство вины, веселье — любая страсть поглощала его целиком и полностью, и в тот момент ни одна другая эмоция не могла послужить сдерживающей силой. А потому Толкин был человеком крайностей. Пребывая в депрессии, он чувствовал, что надеяться не на что ни ему, ни всему миру; и, поскольку зачастую именно депрессия побуждала его поверять свои чувства бумаге, дневники Толкина, как правило, отражают только мрачную сторону его натуры. А пять минут спустя, оказавшись в обществе Друга, Толкин забывал обо всех черных мыслях и снова приходил в превосходное расположение духа.
Человек, столь сильно управляемый своими чувствами, вряд ли может быть циником; и цинизмом Толкин никогда не отличался. Он все принимал слишком близко к сердцу, а при таком подходе холодный, отстраненный взгляд невозможен. Если уж он придерживался какого–то мнения, то всей душой; интересующей его темой он занимался с самозабвением. Иногда это проявлялось довольно странно. К примеру, его галлофобия (сама по себе практически необъяснимая) заставляла его гневаться не только на «разлагающее влияние» «французских кулинарных изысков», но и на норманнское завоевание, которое так сильно огорчало Толкина, как будто имело место при его жизни. Эта сила чувств проявлялась также и в его страсти к совершенству в любых своих сочинениях, и в неспособности философски относиться к домашним неурядицам. Опять–таки, слишком уж близко к сердцу он все принимал.