Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Марина Цветаева. Жизнь и творчество читать книгу онлайн
Новая книга Анны Саакянц рассказывает о личности и судьбе поэта. Эта работа не жизнеописание М. Цветаевой в чистом виде и не литературоведческая монография, хотя вбирает в себя и то и другое. Уникальные необнародованные ранее материалы, значительная часть которых получена автором от дочери Цветаевой — Ариадны Эфрон, — позволяет сделать новые открытия в творчестве великого русского поэта.
Книга является приложением к семитомному собранию сочинений М. Цветаевой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Она как-то беззащитно жалуется на людское бездушие и… на Е. Б. Тагера:
"— Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр<имер> — Кашкин), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да, и даже любимый бы, если бы… (сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… ("И взвешен быв, был найден слишком легким" — это у меня, в пьесе "Фортуна", о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанетта — и Гр<афиня> Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я' любила… Я всю жизнь любила таких как Т<агер> и всю жизнь была ими обижена — не привыкать стать… "Влеченье, род недуга…"
"Новые: некто Жариков, с которым мы сразу поспорили, — продолжает Марина Ивановна. — В ответ на заявление Жиги, что идя мимо "барского дома" естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, то есть и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
"И большинство людей — та'к чувствуют", — утвердил молодой писатель… (Я, в полной чистоте сердца, никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей — каждый своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уже слишком "поэтично" смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснял моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И всё это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов<арищем> Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. (- "Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах", — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)"
И это — разговоры писателей! Как, должно быть, дико звучали они для ушей Марины Ивановны… И сам голицынский быт, допотопный и убогий, — для живописания коего она все-таки находит в своем душевном арсенале крупицы юмора:
"Теперь-о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М. б. она охотится за волками?)…"
---
"Я за Вашу дружбу — держусь…" — так заканчивается письмо.
Веприцкая очень бережно относилась к цветаевским письмам — всего их было три; не позволяла снимать с них копии (лишь в шестидесятые годы разрешила сделать это дочери Цветаевой). К сожалению, их знакомство не продлилось; возможно, она уезжала, возможно, Марине Ивановне было не до того.
Как уже бывало не раз, переживания служили Цветаевой отвлечением от кошмара, который обрушила на нее Судьба. В какой-то степени повторялась ситуация 1918–1921 годов, когда самое главное Марина Ивановна запрятала на дно души. Но тогда она могла хотя бы говорить о пропавшем без вести муже, а сейчас приходилось намертво молчать о Сергее Яковлевиче и Але и о своих мучительных поездках в Москву с передачами (деньгами по пятьдесят рублей каждому ежемесячно): ему — в Бутырки, ей — на Лубянку. После этих поездок с обмиранием сердца: примут ли деньги? жив ли? — путь домой казался уже утешительным: ждала теплая, после ледяных московских улиц и холодного вагона лачуга, пусть и с керосиновой лампой и с фанерной перегородкой. Ждала, впрочем, и маленькая гостиная Дома творчества, где можно было общаться с второразрядными советскими литераторами, робкими и искаженными, но осмелившимися все же внимать этой дивноголосой птице, залетевшей с другой планеты…
Год спустя, в письме к Ариадне, Мур вспоминал, как после школы он приходил в голицынский дом, "где завтракал и обедал в сопровождении хора писателей, критиков, драматургов, сценаристов, поэтов и т. п. Такое сальто-мортале (от школы до писателя) было довольно живописно и давало богатую пищу для интересных наблюдений и знакомств. Беспрерывная смена людей в доме отдыха, красочный коктейль, хоровод меняющихся людей, всё это составляло порой интересное зрелище".
У Марины Ивановны появилась переводческая работа. Она должна была подписать договор с Гослитиздатом на перевод поэм Важа Пшавела. В этом деле ей помог Борис Пастернак; редактором же был В. В. Гольцев, тоже старый знакомый, еще с 20-х годов, по студии Вахтангова, брат работавшей там актрисы Веры Гольцевой. В том же Гослитиздате (нам неизвестно, кто именно взялся хлопотать об этом) задумали издать книжечку лирики Цветаевой. Марина Ивановна сразу подумала о стихах из "Ремесла" и "После России", у нее на руках их, естественно, не было, как не было и тетрадей: ведь багаж задерживался.
Книгу "После России" она взяла у Пастернака. Тагер читал ее в Голицыне. Его путевка кончилась, 22 января он уезжал и увозил книгу в Москву, обещав передать ее Веприцкой для перепечатки. В этот день Марина Ивановна передала ему свое письмо; чистую лирику, — безнадежное послание нелюбящему, не полюбившему ее, которая только любовью и живет, хотя принуждена жить совсем другим. Как всегда, двоящаяся философия, разъятие на две жизни: истинная — живая любовь — земля Антея, и "мнимая, жизнь аидовых теней". Просила Тагера приезжать одного: "Я себя к Вам ни с кем не делю. Один, на весь день — и на очень долгий вечер". Сетовала, что отношения с ним пошли, видимо, по ложному пути: "С Вами нужно было сразу по-другому — по страшно-дружному и нежному — теперь я это знаю — взять все на себя! — (я предоставляла — Ва'м)".
Как это похоже на слова из письма к Ланну двадцать лет назад: "Отношение неправильно пошло: исправилось только к концу-выпрямилось… Думала: если бы суждено было встретиться еще… Я бы дала ему ровно столько и ровно то, что ему нужно…"
Но иной быть она не могла…
Не успев расстаться, она уже мечтает о встрече: обновленной, "выправленной", без недоразумений, — общении дружески-творческом: "…я Вас не по ниточке, а — за руку! поведу по лабиринту книжки: моей души за 1922 год — 1925 год, моей души — тогда и всегда".
Но кому и когда было дело до ее души?.. Она мечтала, что Тагер молниеносно возьмет у Пастернака "После России", привезет в Голицыно, и они вместе будут читать, обсуждать, отбирать стихи… Увы, она этого не дождется…
Повторилась, как мы уже говорили, давняя ситуация: вспышка увлечения на драматическом фоне главного: страдания за судьбу и жизнь близких. Дуализм роскоши и насущности. Дочь, муж — насущное. Ланн — роскошь; и боль от него — роскошь (декабрь 1920 г.).
Двадцать третьим января помечено стихотворение: