Мусоргский
Мусоргский читать книгу онлайн
Это наиболее полная биография великого композитора-новатора. Дотошное изучение архивов, мемуаров современников и умелое привлечение литературных и эпистолярных источников позволили автору воссоздать объемный образ русского гения, творчество которого окружали глухое непонимание и далекие от истины слухи.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Вкусы кружка тяготели к Глинке, Шуману и последним квартетам Бетховена. Восемь симфоний Бетховена пользовались сравнительно незначительным расположением кружка. Мендельсон, кроме увертюры „Сон в летнюю ночь“, „Hebrieden“ и финала октета, был мало уважаем и часто назывался Мусоргским „Менделем“. Моцарт и Гайдн считались устаревшими и наивными; С. Бах — окаменелым, даже просто музыкально-математической, бесчувственной и мертвенной натурой, сочинявшей как какая-то машина. Гендель считался сильной натурой, но, впрочем, о нем мало упоминалось. Шопен приравнивался Балакиревым к нервной светской даме. Начало его похоронного марша (b-moll) приводило в восхищение, но продолжение считалось никуда не годным. Некоторые мазурки его нравились, но большинство сочинений его считалось какими-то красивыми кружевами и только. Берлиоз, с которым только что начинали знакомиться, весьма уважался. Лист был сравнительно мало известен и признавался изломанным и извращенным в музыкальном отношении, а подчас и карикатурным. О Вагнере говорили мало. К современным русским композиторам отношение было следующее. Даргомыжского уважали за речитативную часть „Русалки“; три оркестровые его фантазии считали за курьез и только („Каменного гостя“ в ту пору не было); романсы „Паладин“ и „Восточная ария“ очень уважались; но в общем ему отказывали в значительном таланте и относились к нему с оттенком насмешки. Львов считался ничтожеством. Рубинштейн пользовался репутацией только пианиста, а как композитор считался бездарным и безвкусным. Серов в те времена еще не принимался за „Юдифь“, и о нем молчали» [29].
Дальнейший их путь — борьба, сомнения, новые симпатии и антипатии. И за кругом пристрастий запечатлевался собственный путь. Сначала будто бы общий. После — у каждого свой.
Прорастание
Реформа 1861 года не принесла ожидаемого результата крестьянству Российской империи. Ударила и по землевладельцам. Большую часть забот более деловой Филарет возьмет на себя. Но в его отсутствие, с мукою, в многочисленные дела по имению вынужден был вникать и Модест. В письмах Балакиреву 1861-го — отписка за отпиской: то должен «лететь к двум дельцам», то «разные народы понаехали по нашему делу и задержали», то по тому же делу должен мотаться чуть ли не целый день.
Разделить землю, луга, леса, — приготовить к размежеванию, да так, чтобы ни одна сторона не была в накладе, «с утверждением полюбовных сказок»… Документ запечатлел, что Мусоргские — особенно Филарет, он официально носил титул «мирового посредника» — сделали это самым достойным образом [30]. Братья горели желанием отпустить крестьян без притеснений. Похоже, к тому времени и относилась фотография, что затерялась в дали времен, оставив по себе лишь воспоминание: Филарет и Модест в крестьянских штанах и рубахах [31]. Это позже, в 1881 году, Филарет Петрович, разочарованный своими народническими порывами, бросит в записочке о своем брате Модесте странную фразу: «…всегда относился ко всему народному и крестьянскому с особенною любовью, считал русского мужика за настоящего человека (в этом он горько ошибался)». К тому времени Филарет поймет, что реальный народ не всегда похож на притесняемого праведника, которых рисовали русские писатели. Но Мусоргский был из породы мужиколюбцев.
«…Крестьяне гораздо способнее помещиков к порядку самоуправления — на сходках они ведут дело прямо к цели и по-своему дельно обсуждают свои интересы; а помещики на съездах бранятся, вламываются в амбицию, — цель же съезда и дело уходят в сторону», — это из письма Милию, посланного из Торопца 10 июня 1863 года.
«И что здесь или у нас за помещики! Что за плантаторы!» — это спустя почти две недели из того же Торопца — Цезарю. Свое сословие Мусорянин очерчивает едко и насмешливо: бессмысленные спичи и заявления в дворянском собрании, способные закончиться дракой, слезливые восклицания об утраченных правах, злая брань и потрясение кулаками с воплями о разорении. «Позволены дворянам собрания — они и собираются; позволено им ратовать о своих делах и делах земства — они и ратуют…» — Мусоргский подтрунивает над дворянством точно так же, как будет со злым весельем говорить об интеллигенции Блок в 1918-м. И это сказано Модестом Петровичем невзирая на то, что реформа уже сказалась на их собственной семье.
В начале 1862 года мать Мусоргского, Юлия Ивановна, уезжает в деревню: жить в столице уже дорого. Братья Мусоргские тоже наведались тогда в родные места. Пребывание было недолгим, но одно мимолетное впечатление для Модеста Петровича оказалось почти судьбоносным.
Был ясный зимний день. Солнце, голубое небо, сверкающий снег. Что это был за праздник — масленица? Целая толпа мужиков двигалась по полю. Они шагали по сугробам, тяжело, настойчиво. Ноги проваливались. Мужики выкарабкивались и столь же трудно шагали дальше. Стасов донес рассказ композитора об этом ярком впечатлении. Жаль только, что заодно «причесал» речь Мусоргского под тон своей статьи:
— …Это было все вместе и красиво, и живописно, и серьезно, и забавно. И вдруг вдали показалась толпа молодых баб, шедших с песнями, с хохотом по ровной тропинке. У меня мелькнула в голове эта картина в музыкальной форме, и сама собою неожиданно сложилась первая «шагающая вверх и вниз» мелодия a la Bach: веселые, смеющиеся бабенки представились мне в виде мелодии, из которой я потом сделал среднюю часть, или trio. Но все это — in modo classico, сообразно с тогдашними моими музыкальными занятиями.
Однажды художник Суриков увидит черную галку на белом снегу. И воображение нарисует картину, которую он перенесет на полотно: снег, толпа людей, в середине — сани, в них — боярыня Морозова со страстным словом на устах. В поднятой руке запечатлен символ старой веры — двоеперстие.
У Мусоргского зрительное впечатление часто предшествует музыке. Так будет во многих вокальных произведениях, так появятся на свет и «Картинки с выставки», и многие фортепианные пьесы — будь то «Швея», «Гурзуф» или «Байдары». Интермеццо си минор Мусоргского «угловатостью» темы может напомнить Баха (хотя бы его си-минорный концерт для клавесина с оркестром), но движение мелодии, ее тяжесть и «замедленность» — совершенно своеобычные. А уж «бабы с платочками» — это совсем русское, разве что некоторые «обороты» отдаленно напомнят «пасторальные» эпизоды из музыки Бетховена.
Интермеццо «в классическом духе» появится лишь через год, да еще и в усеченном виде. Средняя часть затвердеет в нотах много позднее. Но увиденное и — внутренним ухом — услышанное скоро начнет воплощаться в жизни.
В марте 1862-го он живет в селе Волок Холмского уезда Псковской губернии. Мать ли Модеста Петровича, сами ли братья Мусоргские списались с дальними родственниками? Покойный Лука Иванович Кушелев был как-то связан с Чириковыми. Его вдова, Наталия Егоровна, захотела детей своих приохотить к роялю [32]. От Карева до Волока было не так уж далеко, и молодой музыкант оказался весьма кстати. Кажется, Мусоргский — даже и в то время человек с весьма скромными средствами, но никогда не стремившийся зарабатывать игрой на фортепиано, — все-таки получал от хозяйки за уроки какую-то плату. По крайней мере, он с Балакиревым смог помочь деньгами двум мальчишкам (событие почти непроницаемое для истории), чтобы дать им возможность учиться. Эхо благородного поступка прозвучит в одном из писем к Милию: «Эти мальчики легко и ясно примут впечатления. Ведь надо себе представить — чего, чего не натыкают профессора в молодую голову и чего не переломает эта голова, прежде чем окажется способной выбросить ненужное и остаться при необходимом».
Жизнь в Волоке — снег, мороз, ветер. Он встает в восемь, ложится в одиннадцать. Балакиреву в письме поясняет: