Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Чехов. Жизнь «отдельного человека» читать книгу онлайн
Творчество Антона Павловича Чехова ознаменовало собой наивысший подъем русской классической литературы, став ее «визитной карточкой» для всего мира. Главная причина этого — новизна чеховских произведений, где за внешней обыденностью сюжета скрывается глубинный драматизм человеческих отношений и характеров. Интерес к личности Чехова, определившей своеобразие его творческого метода, огромен, поэтому в разных странах появляются все новые его биографии. Самая полная из них на сегодняшний день — капитальное исследование известного литературоведа А. П. Кузичевой, освещающее общественную активность писателя, его личную жизнь, историю создания его произведений. Книга, выходящая в серии «ЖЗЛ» к 150-летию со дня рождения Чехова, рекомендуется к прочтению всем любителям и знатокам русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В следующем письме от 24 февраля 1901 года: «Ну, бегу, прощай, пиши чаще, а то глупостей натворю; я нервлю теперь». В письме от 3 марта: «А на Пасху все-таки не приеду в Ялту; подумай и поймешь почему. Это невозможно. Ты такая чуткая душа и зовешь меня! Неужели не понимаешь?»
Конечно, он понимал — речь шла о замужестве. Больной, одинокий («был болен и одинок»; «я в пустыне»), ощущавший, что никому он не нужен и ему «всё неинтересно», всё сливается в серый цвет, Чехов, вероятно, не хотел потерять эту красивую, интересную, умную, уже родную ему женщину, к которой он привык и которой доверял. И если для нее церковный брак так важен, если ее не останавливала его болезнь и устраивала жизнь в разлуке, то выходило: быть по сему.
На ее шутку о слухе, будто он женат на девице из Екатеринославской губернии, Чехов ответил 7 марта: «Вот получу развод <…> и женюсь опять. Позвольте сделать Вам предложение». За шутками открывалось серьезное: «На Страстной я жду тебя <…> жду и жду, это имей в виду»; — «Я уже начал ждать тебя, считаю дни и часы»; — «Я ведь тебя люблю, знай это, жить без тебя мне уже трудно»; — «Я тебе друг, большой друг, собака ты этакая». Ему нравились ее письма, ее почерк. Они придавали его будням ощущение радостного миража. Однако он не скрывал от нее реальности и много раз предостерегал. В ответ на планы поездки в Швецию и Норвегию летом 1901 года Чехов ответил 16 марта: «Мне так надоело рыскать, да и здравие мое становится, по-видимому, совсем стариковским — так что ты в моей особе получишь не супруга, а дедушку, кстати сказать».
Ему хватало сил на легкую работу в саду. И только. Чтение корректуры очередных томов собрания сочинений — вот и все литературные занятия. Чехов пообещал рассказ журналу «Жизнь», «Журналу для всех». Но, может быть, не столько эти обязательства, сколько глубоко скрытое настроение возвратило к сюжету об умирающем архиерее.
Чехов словно боялся одновременно оставить этот рассказ незавершенным и закончить, поставить точку. Он оберегал его от посторонних глаз, как и свою потаенную душевную жизнь. Видимо, что-то было в «Архиерее» особенное. Авторское присутствие возрастало с годами в прозе Чехова. Необычное, неуловимое, не удававшееся подражателям, оно оставалось загадкой для критиков и читателей.
Зато пьесы казались понятнее. Каждое второе письмо, полученное Чеховым в ялтинском заточении от знакомых и незнакомых людей, — о «Дяде Ване» и «Трех сестрах». Эти пьесы шли в провинции. Зрители сравнивали постановки, рассказывали о себе, о том, что узнали себя в героях Чехова.
Книппер уловила особенность воздействия «Трех сестер»: «Тот, кто ее понял, тот не выносит гнета в душе, а кто не понял — жалуется на безумно тяжелое впечатление». Многим казалось, что автор, по выражению одного из театральных критиков, «разыгрывает новые вариации на старую тему». Тему угнетающей тоски и безотрадности жизни, бессилия человека перед судьбой, одиночества, безнадежности самого человеческого существования.
Поток рецензий — недоуменных, хвалебных, ругательных, порою пошлых, иногда глупых — казался нескончаемым. «Петербургский листок», в 1896 году склонявший «дикую» пьесу «Чайка», и теперь отличился оскорбительным фельетоном: мол, Чехов скоро запрудит сцену всей своей родней, тогда как его успех — это дело критики, а сам он доброго слова не заслуживает. Среди всех отзывов было необычное суждение журналиста и литератора Леонида Андреева. Он писал в газете «Курьер» 4 февраля 1901 года: «Чехова взасос читали, под чеховские унылые мелодии лились слезы по всему лону русской земли, но Чехова еще, как следует, не понимали, чему мешали, главным образом, многочисленные критические статьи о его творениях. И дивная, неподражаемая постановка чеховских вещей на сцене Художественного театра была первой настоящей критической статьей о нем — яркой, беспощадной, правдивой, не оставляющей ни сомнений, ни колебаний. <…> Печальнейшие чеховские драмы, с жесткой правдивостью впервые представшие перед глазами удрученных зрителей, явились невольными проводниками бодрости». А еще — «эпитафией над целой полосой времени и жизни», но не над самой жизнью.
Тогда же в 1901 году Андреев, словно развивая и уточняя свою мысль, рассказал в той же газете о своем впечатлении от «Трех сестер»: «…еще не кончился акт и не опустился занавес, как мы перестали быть зрителями и сами <…> превратились в действующих лиц драмы. Никогда ни один театр не поднимался до такой высоты, настолько переставал быть театром, как этот. <…> Человек шел в театр повеселиться, а там его, как залежавшийся тюфяк, перевернули, перетрясли и до тех пор выколачивали палкой, пока не вылетела из него вся пыль мелких забот, пошлости и непонимания».
Андрееву показалось, что в этой пьесе Чехов «перешагнул какую-то незаметную черту» и что «трагической мелодией» стала не пропавшая жизнь, а тоска по жизни: «Жить хочется, смертельно, до истомы, до боли жить хочется!» В это же время драматург С. А. Найденов записал в дневнике: «После представления „Трех сестер“ захотелось жить, писать, работать — хотя пьеса была полна печали и тоски. <…> Какое-то оптимистическое горе… какая-то утешительная тоска. И горечь и утешение».
Личное, глубинное настроение Чехова совпало с тем, что он угадал, почувствовал в настроении современников. Возник резонанс, может быть, неожиданный для самого Чехова. Для него, опасавшегося, что он устарел, не понимает новое время, исписался и в сущности, как писатель, умер, многочисленные отклики зрителей оказались необходимы.
В начале марта Поссе делился с Чеховым своей тревогой: «Серьезное теперь время, очень серьезное! Масса сосредоточенного страдания. Горький здесь и страшно волнуется! <…> Театр отступил на задний план, но все же Ваши „Три сестры“ смотрятся с захватывающим интересом. <…> Правительственному сообщению не верьте. Всё было совсем иначе и несравненно ужаснее. Несколько студентов убито». Речь шла о студенческих волнениях в российских университетах из-за введения «временных правил», позволявших исключать студентов и отдавать в солдаты в случае «учинения скопом беспорядков». Литераторы написали письмо протеста (Гарин-Михайловский, Мамин-Сибиряк, Михайловский, Поссе, Вейнберг и др.). В газетах оно не было напечатано и ходило по рукам. Таким же образом распространялось обращение Льва Толстого «Царю и его помощникам».
Толстой говорил о необходимости «уравнять крестьян во всех их правах с другими гражданами»; «уничтожить бессмысленное, ни на что не нужное, оставленное только для самого трудолюбивого, нравственного и многочисленного сословия людей, позорное телесное наказание»; сделать образование доступным всем; «уничтожить все стеснения религиозной свободы».
Не появилось в газетах и письмо Толстого с признательностью всем, кто выказал ему сочувствие по поводу постановления Святейшего синода от 20–22 февраля о том, что церковь не считает Толстого своим членом, «доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею». Не был опубликован и полный «Ответ» Толстого Синоду, написанный им в первые дни апреля. Он закончил его словами: «Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».
Все эти письма ходили в списках. Современники упоминали о них в переписке, в дневниках. Суворин записал 7 марта: «Очень тяжело, и физически, и нравственно. Опять беспорядки молодежи. Чувствуешь, что что-то делается, что-то движется. У нас не как у всех. <…> Говорить, прямо и открыто, невозможно». Через три месяца Суворин оставил запись: «Два царя у нас: Николай второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. <…> Новое время настает, и оно себя покажет. Оно уже себя показывает тем, что правительство совершенно спуталось и не знает, что начать. <…> Но долго ли протянется эта безурядица? Хоть умереть с этим убеждением, что произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился. Обыкновенный ветер его повалит».