Актерская книга
Актерская книга читать книгу онлайн
"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Был делегатом Первого съезда писателей. К тому времени напечатал свой самый крупный роман «Девять точек» — о февральской революции. Он замечательно знал историю, особенно русскую. Был влюблен в литературу, отличался удивительным бескорыстием, а потому его любили товарищи по перу.
Он никогда не переоценивал своего таланта. И в завещании просил сохранить в семье «скромный труд — дело всей моей жизни». А жизнь у него была нелегкая. Он в молодости заболел диабетом в тяжелой форме. Сам кололся инсулином три раза в день. Издавался мало, а семья была большая: слепая бабушка Зоя Дмитриевна, мать моей мамы Зои Александровны Никитиной; трое сыновей: Володя, Боря и я, все от разных отцов; няня Катя и кухарка Стефа. А потом еще нянины сестры. Все мы жили под одной крышей на канале Грибоедова в писательской надстройке дома 9, кв. 47.
Мама всегда работала: то в институте ветеринарных врачей, то в Литфонде ленинградского отделения Союза писателей, то в издательстве «Искусство», алиментов за братьев не получала. Сама оставляла мужей и, забрав детей, уходила к следующему, гордо отказываясь от материальной помощи. Писатель Никитин, отец старшего, Вовки, хотя и жил благополучно, матери в этом вопросе перечить не стал. А Борькин отец, москвич, директор 1-й образцовой типографии Наум Михайлович Рензин, бывал в нашей семье и меня любил, на руках носил, как гласит семейное предание. Он даже перед своей смертью предлагал маме помощь, но она отказалась. Очень гордая женщина была моя мать. И все мужья ее очень любили. Н. М. Рензин, когда его в 1936-м исключили из партии, позвонил из Москвы и попросил мать срочно приехать к нему. Мать поехала. Встретились. Она его спросила, что стряслось. Он ей ничего не сказал: так, мол, неприятности, и предложил ей деньги для Борьки. Она говорит:
— И для этого ты меня из Ленинграда вызывал? Ты же знаешь, что мне ничего не нужно.
Он стал уговаривать. Но мать стояла на своем и в тот же вечер уехала в Ленинград. А наутро звонок из Москвы:
— Наум Михайлович покончил с собой…
Через год мать вместе со слепой бабушкой посадили. Отца не тронули. Номера ордеров на арест были с одним пропуском. Пропущенная цифра стояла, должно быть, на ордере, предназначенном для отца. Но отец был любим Кировым, на полке у того среди любимых книг, говорят, попадались и отцовские. Может, это помогло? Хотя логику здесь искать не стоит.
Мать год в одиночке отсидела. Выдержала только благодаря внутренней дисциплине. Каждый день делала утреннюю зарядку, до блеска драила половой тряпкой камеру. Из спички соорудила иглу и вышила крестиком носовой платок. Платок этот я потом видел, мать его хранила. Прошла она и пытку — тринадцать суток подряд без сна. Следователи менялись, а подследственная продолжала держать ответ.
Спас ее один следователь. Приходя на допрос, говорил:
— Зоя, вы спите, спите. Но если что, не обессудьте, матом крыть буду, тогда не пугайтесь.
Мать всегда поминала его добрым словом, объясняя, что он рисковал своей жизнью. Обвиняли же ее в том, что она агент «Интеллидженс-Сервис», а она толком сообразить не могла, чья эта разведка и какой державы…
Перед войной ее и слепую бабушку-дворянку выпустили. У отца и на воле дела шли худо. Он написал пьесу «Когда я один». Герой ее, интеллигент, приходил в отчаяние, что люди все воюют между собой, грызутся, как звери. Сталин прочел и поставил автограф: «Пьеса вредная, пацифистская. И. В. Сталин». И несмотря на то, что была у отца еще пьеса «Чекисты» про Дзержинского и статья в том самом сером томе о Беломорско-Балтийском канале, где и Олеша, и Каверин, и Федин, и даже Зощенко воспевали строительство и толковали о перевоспитании зеков и вредителей, отец попал в немилость. И началась его черная полоса, которая тянулась до самой смерти в пятьдесят четвертом году в Москве. Шел II съезд писателей, а отца, чей союзный билет был подписан самим основателем — Горьким, на съезд не делегировали и даже гостевого билета не прислали. Он это очень переживал. Инфаркт и диабетическая кома, все вместе, в два дня свели его в могилу.
Роман «Девять точек» переизданным он не увидел. Вышла книга в новой редакции под названием «Крушение империи» уже после его смерти, и мы с матерью развозили долги всем друзьям, которые помогали ему долгие годы. А друзей у него было много, тем он и счастлив был. Иначе как бы вынести им с матерью все, что они пережили?..
Война. Бабушка Зоя Дмитриевна сказана, что никуда из Ленинграда не тронется, — хочет умереть в своей кровати. И умерла во время блокады на своей кровати из красного дерева со львиными головами и львиными лапами. Нас, детей, повезли в эвакуацию. Вовка разыскал свою артиллерийскую спецшколу, где учился до войны, — мечтал стать военным, всерьез относился к военной науке. После войны я листал его книги: «Японская разведка», «Немецкие танки во время империалистической войны» и подобные этим. Когда он в сорок третьем начал воевать и прошел сражение Орловско-Курской дуги, то писал матери: «Мама, ты меня спрашиваешь, где я хочу учиться после войны. Ты знаешь, что я всегда мечтал о военной, карьере. Но теперь я знаю, что такое война. Нет, я больше не хочу быть военным. Я хочу стать историком». Через год, незадолго до конца войны: «Мама! Я писал тебе, что после войны я собираюсь на исторический. Нет, мама, теперь я знаю, как делается история и что по этому поводу пишется в учебниках. Зато теперь я твердо знаю, кем я хочу стать, когда отвоюю, — кинорежиссером…»
Погиб он 10 марта 45-го года под Штеттином, в местечке Пириц, выполняя боевое задание. До конца войны оставалось два месяца. А через год в феврале сорок шестого в мирном Ленинграде пулей из браунинга был убит мой средний брат, Борис. Было ему 16 лет, и убил его одноклассник — случайно, из пистолета, купленного в послевоенном городе.
Родителей преследовало одно горе за другим. В 48-м опять сажают мать, но, слава Богу, берут за финансовые нарушения в системе Литфонда, где она работала, и не успевают пришить 58 статьи. Это дало возможность друзьям-писателям, которые ее хорошо знали и любили, ходатайствовать о ее освобождении. На сей раз, отсидев полтора года, она избежала одиночки и не успела загреметь в лагерь, а сидела в большой камере, где наизусть читала товаркам «Евгения Онегина», стихи Лермонтова и Блока.
В 50-м году, когда она вышла, и позже наш дом посещали какие-то женщины подозрительного вида, называвшие маму по тюремной привычке «Зойка» и тискавшие меня почем зря, к великому ужасу отца.
Отец по-прежнему мало печатался, и семья была в долгах. Мама подшучивала над излюбленной отцовской фразой: «Подожди, я тебя еще, как куколку, одену» — и в свою очередь говорила: «Мы умрем, и никто не узнает нашего вкуса».
Впрочем, всему этому они не придавали значения и жили, как все их друзья, бедно, но не жалуясь на судьбу.
Люди их круга, за редким исключением, жили не лучше. Профессор-литературовед, теперь всемирно известный ученый Борис Михайлович Эйхенбаум, старый Эйх, как его звали друзья, был отстранен от преподавания в Ленинградском университете. Анатолий Борисович Мариенгоф, замечательный литератор, поэт-имажинист, «последний денди», по меткому определению Мейерхольда, был на положении изгоя. Его травили. Прекрасный его «Роман без вранья», рассказывающий о Есенине, окрестили «Враньем без романа», книга и сам автор были подвергнуты остракизму.
Дядя Толя Мариенгоф с отцом вместе писали пьесы, надеясь прокормиться театром. Но более удачные не попадали на сцену или быстро снимались с репертуара, как «Преступление на улице Марата». Те, что похуже, шли. «Золотой обруч», пьеса, которой открылся в Москве Театр на Елоховке, ныне Театр на Малой Бронной, прошла триста раз и подкормила семью Мариенгофа и нашу.
Мне кажется, Мариенгоф и отец стали соавторами исключительно из-за своей дружбы, общности взглядов и положения. Что касается творческой стороны, я думаю, они были не нужны друг другу, писали по-разному и оба это понимали, что не мешало им обожать друг друга, ежедневно видеться помимо работы и даже носить костюмы, сшитые из одного материала, у одного литфондовского портного. Они были, как Пат и Паташон. Анатолий Борисович — длинный, с длинным лицом, длинными конечностями, а папа — маленький, толстенький, с брюшком и чаплинскими усиками на круглом лице.