Я из огненной деревни
Я из огненной деревни читать книгу онлайн
Из общего количества 9200 белорусских деревень, сожжённых гитлеровцами за годы Великой Отечественной войны, 4885 было уничтожено карателями. Полностью, со всеми жителями, убито 627 деревень, с частью населения — 4258.
Осуществлялся расистский замысел истребления славянских народов — Генеральный план „Ост“ . Если у меня спросят, — вещал фюрер фашистских каннибалов, — что я подразумеваю, говоря об уничтожении населения, я отвечу, что имею в виду уничтожение целых расовых единиц .
Более 370 тысяч активных партизан, объединенных в 1255 отрядов, 70 тысяч подпольщиков — таков был ответ белорусского народа на расчеты теоретиков и практиков фашизма, ответ на то, что белорусы, мол, наиболее безобидные из всех славян… Полумиллионную армию фашистских убийц поглотила гневная земля Советской Белоруссии. Целые районы республики были недоступными для оккупантов. Наносились невиданные в истории войн одновременные партизанские удары по всем коммуникациям — рельсовая война !.. В тылу врага, на всей временно оккупированной территории СССР, фактически действовал второй фронт.
В этой книге — рассказы о деревнях, которые были убиты, о районах, выжженных вместе с людьми. Но за судьбой этих деревень, этих людей нужно видеть и другое: сотни тысяч детей, женщин, престарелых и немощных жителей наших сел и городов, людей, которых спасала и спасла от истребления всенародная партизанская армия уводя их в леса, за линию фронта…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Амиля, давай утекать!
Вскочил, уже дверцы горят… А там стояла у нас бочка с бураками, наскобленными на квас, дак я взяла посудину, чтоб плеснуть на дверцы, да вылезть… Но обгорели мы — и наши руки, и лицо обгорело — и его, и мое. Выскочили мы за сарай, а сарай тот уже сгорел.
Полежали мы в картошке, что была посажена. А он говорит:
— Нас тут видать…
Петухи поют, коровы, которые пооставались, ревут, зозулька на дубу — тут дуб стоял — кукует…
Ну, мы тогда поползли ползком по болоту.
Сосед это девочку вынес… По ней два раза стреляли только платок пробили, а она уцелела, за печкой спряталась. Они в дыму выскочили, как горело. А тогда они нас увидели, нас позвали. И мы этак вместе сидели там.
Вопрос: — А девочки ваши?
— Одну спалили. Как оставила я ее спящую, так и убили в хате. А эта сидела на выгоне около коровы. Дак по этой стреляли, да не попали. Там был сруб, срубленный на хату, дак она там под сруб подкатилась.
Немцы, как с вечера пришли, дак они у людей ночевали. Писари там были, писали. А раненько, с солнца восходом начали людей загонять и убивать…»
Да, бывает, пожалуй, когда чувства, переживания, делаются как бы несоответствующими обычным их проявлениям (плакать или смеяться). Других же, «соответствующих», природа человеку, может, и не дала. Не знала мать-природа, с чем когда-то встретятся умнейшие ее дети…
На некоторых сделанных нами фото женщин — такая вот неожиданная усмешка. Ее понимаешь, увидев не на снимке, а на живом лице, когда слышишь голос человека. И тогда даже как будто соглашаешься с нею: человек, который пережил, своими глазами видел такое, имеет право на слова и выводы, от которых пусть себе даже и холодно делается.
«…Немцы шли к нам так — одна партия из Копцевич, а другая — вон с того конца. А мы на улице были. На Улице нас и побрали, погнали вон туда, в конец села. И там стоял такой на колесах… Я не знаю, что это. Мы Думали, что нас будут расстреливать. А они — за нас и группами загоняли в сараи, в хаты. Я попала во вторую группу. Одна я была и со мною золовка моя. Девушка. Так ее в первую группу загнали, ранили в хате, она выползла и в колодезь упала. А може, ее бросили туда? Не знаю. А я в сарай попала, а потом Павел отбил двери, и мы утекли. Горели все, и сарай тот горел. Стали утекать, а они нас давай бить. Мы вшестером утекали: Лукашевячиха старая, Сергеева мать, Веры Токаливой мать вместе со мною утекала из сарая, тетка Дарья утекала. Тех поубивали, а мы втроем остались. Я за такую вот копенку забежала и села. Шептала та копенка — так стреляли по ней. И я осталась живая. Я с двадцатого года сама, а дети мои были тогда в лесу, двое детей было у меня. Не понимала я еще, думала: хаты у нас хорошие, новые, дак буду просить, чтоб они их не палили. Потому что поговаривали, что жечь будут, но никто ж не думал, что людей будут жечь и расстреливать…
Как я подняла из-за копны свою голову, дак они стреляли, а я побежала, а потом увидела, что за копной сидит Ева Горбань. Вот она (показывает на соседку). Я хотела взять ее, а она говорит: „У меня нема ног“. Я ее и бросила. Мне ж не жаль было ничего, я и детей своих не жалела, бросила, я и сама себя не жалела. Не знаю, кто их, моих детей, побрал. Сама побежала в лес…»
Это и так говорила, рассказывала нам Вера Тимофеевна Какора в деревне Великие Селютичи Петриковского района.
А может, она наговаривала на саму себя? И детей, видишь, «не жалела», и «самой себя не жалела», и соседей.
Можно спросить: а зачем это человеку — так на самого себя наговаривать?
Вопреки всякой логике, казалось бы.
Но много ли (мог бы спросить такой человек) «логики» в целом мире? Где такое творилось, где такое возможно. Вот и говорит, действительно, не жалея ни себя, пи тех, кто будет слушать. И тогда рассказ человека звучит жестоким вызовом: можете ужасаться, можете возмущаться! Мир вон какой, так не требуйте и от меня! Люди, пережившие такое, ныне живущие среди нас, — эти из числа наиболее крепких. Большинство же сразу или через недолгое после войны время ушло из жизни — вслед за болью своей, вслед за детьми, родителями, что так страшно погибли.
А эти все держатся в жизни: одних держит новая семья, новые дети, работа, старческие хлопоты около внуков; других, одиноких, держит в жизни, возможно, как раз как об утрате, потому что человек противится, не хочет, чтобы самое дорогое исчезло окончательно — вместе с ним. Потому что и мертвый для человека тоже иногда еще Раз умирает. «Еще больше» умирает — уже окончательно. Даже мертвое дитя свое мать будет спасать (если надо, жертвуя собой) от этой «другой», от новой смерти, вот как Мария Федоровна Кот из деревни Великие Прусы в Копыльском районе:
«…Схватила младшую, ей было девять лет… Горит и на ней платье, и на мне горит… Замчала в ту яму, где там глинобитку делали, положила… И опять же лезу по тому самому огню — за старшей… Мало что поубивали, а то ж еще и сгорит!.. Потянула, подняла. Так оно такое молодое, мя-ягкое!..»
Мать спрятала застреленных детей в яму. А потом еще раз, жизнью рискуя, вернулась к детям. И говорит нам про это, про убитых.
«Приползла к яме. Живые ли? Не съели бы свиньи?..»
Да, человек может жить ради памяти: чтобы в ней, в его памяти, и дети его жили — убитые, сожженные. Может, потому и держатся многие — силой любви человеческой, материнской: та память, которая их сжигает, она же их и держит на свете.
Люди из огненных деревень — как и все, могут быть озабочены и пенсией, и тем, что внучка не поступила в институт, и шифер им нужен, и сено для коровы. И нам, слушая, записывая, надо было принимать самое практическое участие в этих их хлопотах. Потому что, к сожалению, случается, что не все еще понимают, что к этим людям отношение должно быть, ну, хотя бы такое же, как к инвалидам или ветеранам Великой Отечественной войны.
Однако же там, где проходит огненная черта их памяти, там все заботы и практические интересы исчезают. За тон чертой забота одна: чтобы сказать одну только правду, чтобы люди знали ее. Даже удивляешься, насколько искренне человек может говорить, рассказывать все и то, что, казалось бы, звучит ему не на пользу…
Многие рассказы не просто правдивые, а даже пугают своей беспощадной правдой. Уже и хочется невольно, чтобы ее меньше было. Но человек говорит, поистине не жалея самого себя.
«…Моя одна дочь была в Германии, забрали мою дочь, а одна дома была. Ну, дак он пришел, мой хозяин, и дочь пришла из лесу, и трое деток привезли еще. Дак я говорю:
— Анупрей, ты знаешь что, бери ты этих детей, да идите в лес назад.
— Эх ты, такую-растакую, будешь мне все прятаться!. Не слушается, не слушается меня мой дороженький!
Тогда ж не было ни постилок, ни одеял, дак я говорю ему, что давай в дерюгу дитя да пойдем в лес. Опять он ругается. А тут уже немцы идут. Дак я ему и говорю:
— Черта с два мы теперь с тобой удерем. Хоть теперь ты уже веди мою эту донечку!
А она хорошая была, уже семь классов кончила.
— Куда вон люди удирают — туда и ты! Он, правда, — за нее, и пошли они.
А теперь — откуда уже немцы взялись! — обняли нас кругом. Вот тебе ты и удрал!.. Полицейский зовет его. Он вернулся, дак они его тут во дворе и застрелили. Он идет этак вот во двор, а я кричу:
— А боже мой! А куда ж ты? А удирал бы ты, дак холеру б они в тебя попали.
Сама себе уже, не ему. Сначала его, а потом мою доньку, дак я — ох! Нехай же они мне в плечи, а не в глаза!.. Два мальчика: одному четыре года, а другому шесть. Они бегут за мной. А уже немец… Это бабы, которые потом рассказывали: „За тобою, Парася, дети бежали!..“
А они меня, немцы, — вот и так, пуля та вот и так, господи родненький, уже и ранили меня, дак летит кровь… И как я виляла тогда! И кто мне дал бежать не прямо, а все виляю, виляю!.. И не убили. Там у нас, дальше, копань, дак я в ту копань упала. Дак они, паразиты, туда и не пошли. А я в грязи лежу. А они думали, что уже убили. А я потом встала, мокрая, и пошла. Пошла и говорю: „Боже мой, боже, где ж мои сынки?“ А у меня еще три хлопца, дак этот, старший, коров пас, а младшие — свиней. Дак я им говорила, как еще живые были все: „Гоните, детки, а то немцы поберут. И поросят побьют, и свинью“. Дак они уже и погнали. И пришла я к ним. А я ж не знала, где те дети в лесу. Но вот ведь привело меня, — вот они сидят в лесу под кочками, накрылись, Когда я пришла.