Царь русского смеха. К.А. Варламов
Царь русского смеха. К.А. Варламов читать книгу онлайн
Настоящая более чем скромная книга отнюдь не претендует на полное выяснение творчества Варламова. Мы, люди, пишущие о театре, к сожалению, всегда больше уделяем вниманья авторам, чем актерам, даже самым талантливым. При жизни Варламова необходимо было в интересах увековечения его творчества, ныне умершего вместе с ним, записывать его игру в мельчайших подробностях. Это не было сделано, а теперь, когда артиста уже нет между нами, оказывается, что многие детали его творчества уже ускользнули из памяти, весьма несовершенной для того, чтобы удержать целиком образ, созданный актером. Но если, пробежав эту книгу, читатель-театрал скажет: «я все же вижу лик Варламова, каким я его знал», — автор почтет себя вполне удовлетворенным
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Исчезает смех из природы, - следовательно, исчезает и из искусства, из всех его ветвей: литературы, поэзии, живописи, а если и появляется где, то непременно в смешении то с желчью, то со слезами, то со злостью, в чистом же своем виде он уже нигде не встречается. Покидает он и театр, где все позиции заняты нудными, тягучими, плаксивыми пьесами, и где здоровый, бодрый смех не звучит больше. Откуда же тут взяться комическому таланту? Да и что он тут стал бы делать? Ну вот был у нас Варламов. {109} Ведь ему для того, чтобы выявить свой комический талант во всем его сверкании красками, нужен был Островский, или там Гоголь, а в чем другом, особенно же в современном драматургическом худосочии, ему просто нечего было делать, разве что помимо всякого творчества просто самого себя показывать и тем нас утешать. Но для последнего в самом деле нужно было быть Варламовым. Нужны были Гоголь с Островским и последний особенно, потому что у него смех звучит полным аккордом: раскатистый смех у него, такого после Островского уже нет ни у кого из русских драматургов. Ведь не у Чехова же его искать. А Чехов и определил собою целое направление русского театра… и вот тогда-то на сцене перестали смеяться.
Выступая на театре как комик, Варламов подлинно творил чудеса. Он был как-то так весь устроен, что волшебство смеха происходило совершенно без всяких с его стороны усилий, а мы поддавались ему без малейшего внутреннего противодействия, просто душа сама просилась: «ну же, возьми меня, подержи у себя, отогрей всем теплом, от тебя исходящим, и дай мне несколько мгновений чистой детской радости»… И Варламов брал и отогревал. Бывало, Варламова еще нет на сцене, но публика знает, что он сейчас выйдет, и вся как-то подбирается, как-то радостно настраивается. Ей и дела нет до того, чем Варламов явится на сцену, Муромским или Русаковым, она знает, что придет Варламов, и этого только ждет. Бывало, еще немного сказано слов, долетели они до нашего слуха еще только из-за кулис, а уж на душе посветлело, и на сердце немного полегчало, и шелест какой-то удовлетворенный пошел по {110} театру от самых первых рядов партера, где сидят люди трудно смеющиеся, до самых последних скамей райка, где теснятся люди легко смеющиеся: чудный талант, такой радостный и красочный, озаренный словно каким-то таинственным нездешним светом, начинает делать свое дело, идет «честный чиновник великого Божьего государства». Вот вышел на сцену и… смотрите, о, смотрите хорошенько!… вон там притаился царственный смех, спрятался в каждой мельчайшей складке одежды, схоронился в тихих лучистых глазах, в углах губ и плутовски высматривает оттуда на публику, заигрывает и подмигивает, словно говоря: «ну, что вы там все носы повесили?… Смейтесь, смейтесь хорошенько, забудьте обо всем, что у вас в жизни есть неприятного, и хохочите от души. Ну же, поскорее… раз… два… три. За мной!»… И мы, точно дети, уже увлечены, уже забыли про все тяжелое, нудное, горькое, царственный смех завладел нами и не дает ни минуты покоя, любо ему тормошить нас во все стороны, любо глядеть, как не выдерживают его натиска ни старые, ни молодые, ни состоящее в генеральском чине, либо ни в каком чине не обретающиеся, ни толстые, ни тонкие, ни пессимисты, ни оптимисты, всех уравнял в один миг и в одном чувстве беспредельной радости могучий царственный смех, воплотившийся в образе Варламова. И так продолжалось все время, пока артист оставался на сцене. Вот было пусто и темно, а отворилась дверь, и вступил на сцену Яичница, либо Тит Брусков, или Курослепов, так сразу точно лучи солнца брызнули сквозь облака. Вошел, повернулся, сел, сделал жест рукой, и все так просто, так художественно, так образно, и везде сидит смех; улыбнулся - и вся зала улыбнулась; сказал что-то - и вот прямо загрохотало в партере, {111} ложах, на галерее, никому не удержаться, даже кто думает, будто смеяться громко неприлично, и тем невтерпеж; замолчал - и вдруг новый взрыв смеха… что такое? Да ничего, безделица: повел как-то особенно рукою, подмигнул глазом, сделал что-то ртом и нарисовал целую картину, оставаясь и в молчании тем же глубоко выразительным художником, что и в моменты диалога. А уж заговорил… все отдай и то мало! Едва ли еще и сыщется на русской сцене другой артист, у которого оказалось бы равное мастерство сценической художественной речи. Это было точно колдовство какое. Любое слово возьмите, самое простое слово, в котором ничего особенного нет, сами мы его скажем, да что мы… любой актер произнесет, и мы ничего не почувствуем. Но то же самое слово излетит, бывало, из уст Варламова, и… не узнать знакомого созвучья букв; в каждый слог, да что слог!… - во всякую букву проникло что-то особенное, освещающее, придающее своеобразную окраску и тотчас вызывающее перед мысленным взором зрителя целую картину. Сила производимого на нас впечатления зависела, кроме всего прочего, всецело от того, что уж очень легко и свободно происходило здесь творчество, без тени какого бы то ни было напряжения, выучки, усиленной работы, сухой рассудочности. Иной актер на так называемое перевоплощение сколько потратит времени, труда и средств: он и оденется интересно и загримируется так, что не найдешь в его лице ни единой знакомой черточки, все будешь гадать: «Иванов это или не Иванов?» - и голос постарается изменить, и туловище свое согнет, и походку усвоит, ничего общего с его личной не имеющую, казалось бы, совсем другая фигура. Так вот нет же, механика все будет давать себя знать. А {112} Варламов? Как бы он ни одевался, что бы с собой ни делал, а фигура всегда оставалась его собственная, варламовская; как бы ни мудрил он над своим лицом, оно тоже иной раз не слишком-то уступало всяким гримировальным фокусам, и сквозь разные там краски да карандаши все-таки всегда смотрело на нас его собственное лицо, варламовское; и даже самый голос артиста сплошь да рядом оставался его обычным голосом, так что внешнего перевоплощения тут нечего было и искать; вышел артист на сцену, сейчас же все видели: Варламов, как Варламов. Но заговорил и… нет Варламова, исчез, растворился без остатка, весь перевоплотился в любой персонаж через слово. Это благодаря тому, что голос у Варламова, как мы выше указывали, был совершенно исключительным, являя в его руках орудие творчества, которым Варламов совершал положительно чудеса, располагая им, как ему было угодно, и подчиняя его изумительно точно малейшим оттенкам в душевном настроении. И опять же бил в этом исключительном инструменте источник беспредельного комизма, и кто никогда не видал Варламова, тот при всей пылкости своей фантазии не в силах вообразить, сколько экспрессии юмора способен был проявлять этот артист в самой мимолетной интонации. Вот почему Варламов так жестоко проигрывает на экране кинематографа, а сей последний перед лицом искусства актера оказывается совершенно беспомощным. Оно так и должно быть. «В начале было слово». Вот и весь секрет актерского искусства, взятого в его целом. Слово выражает в конкретных образах все отвлеченное, рождающееся в тайниках человеческого духа. Лишь одно оно является полным отражением всего человеческого миросозерцания. Мыслитель, {113} стремящийся дать человечеству новую возвышенную идею, моралист, бичующий пороки и преступления, поэт, воспевающий любовь, - как могут они выразить все, что волнует их душу, иначе чем при помощи слова, и каким иным способом мы, зрители, в состоянии воспринимать в театре глубины мысли и красоты поэзии, как не посредством полно-звучащего, мощного, свободного человеческого слова? Бесчисленные оттенки его выразительности следуют через тон, которым владеет актер.
Теперь понятно, почему Варламов не смешон в кинематографе, хотя вы и узнаете на экране его лицо, фигуру, грим и все подробности его жеста. Хотя по теории Дельсарта тон вытекает из жеста, следовательно, пластика актера занимает в его творчестве как бы господствующее положение, все-таки взятая сама по себе, она еще не образует сценического искусства со всеми происходящими отсюда последствиями. Пластика рождает тон, а уж только из взаимодействия этих двух элементов рождается искусство актера. Если бы Варламов был клоуном-эксцентриком, весь комизм которого построен только на производстве смешного жеста во что бы то ни стало, или хотя бы чем-то вроде Макса Линдера, тогда, конечно, он оставался бы смешным и на безмолвном экране кинематографа. Но вся суть варламовской прелести, как актера, весь его комизм, да и не только комизм, но и другие внутренние переживания, как рождающиеся в душе у актера, воплощались только в тоне, а жест служил лишь чем-то поддерживающим, могущим даже отсутствовать, что доказывается простейшим опытом. {114} Положим, Варламов произносил какую-нибудь очень смешную фразу, сопровождая ее определенным жестом; весь театр хохотал. В следующий раз Варламов совершенно с той же полнотой комизма произносил ту же фразу, но так как актер не машина, забывал подкрепить ее жестом, а театр так же хохотал. И таким образом кинематографическая лента, как снимок лишь ритма человеческого тела, не может увековечить искусство такого актера, как Варламов, и даже явно служит во вред делу, ибо потомки наши, Варламова не видавшие, могут вообразить, если лента до них доживет, будто Варламов был смешон только благодаря своей непомерной толщине. А между тем, все делал тон, один лишь тон творил чудеса. Если у автора, выведшего в пьесе комическое лицо, не хватало красок, чтобы сделать его действительно смешным помимо постороннего вмешательства, он мог быть спокоен, если за эту роль брался Варламов. Артист дорисовывал все то, что у автора было лишь в намек, освещая всякое слово таким ярким блеском, что автору и зрителям, чувствовавшим пустоту авторского замысла, оставалось только руками развести: непонятно, откуда сие и как совершается. Но тайна в сущности объяснялась весьма просто: все элементы юмора были заключены в самом Варламове, и ему ничего не стоило рассыпать полными пригоршнями сверкающие драгоценные перлы смеха. Несомненно, тут помимо яркого таланта сказывалось действие и всей натуры артиста, который хотя и вырос под северным небом, совершенно не знал, что такое меланхолия, хандра, сплин; он сам был вечно жизнерадостен, ясен, приветлив, как ребенок, не ведающий жизни, и эту ясность он вносил с собою на сцену. Мало того: Варламов отличался чрезвычайной искренностью таланта и как в жизни искренность, проявляемая человеком, привлекает к нему сердца окружающих, так и на театре искренность таланта {115} образует особую атмосферу какого-то теплого благодушия, увлекающего зрителей. Опять мы видим здесь, что личность актера, сильно индивидуальная, играет огромную роль в смысле упрочения популярности и развития в публике любви к данному актеру, или актрисе.