Корней Чуковский
Корней Чуковский читать книгу онлайн
Корней Иванович Чуковский (1882–1969) – не только автор всем известных детских стихов и сказок, но и выдающийся литературовед, критик, переводчик, активный участник и организатор литературной жизни России на протяжении семи десятилетий. Несмотря на обилие посвященных ему книг и публикаций, его многогранная натура во многом остается загадкой для исследователей. Писатель и журналист Ирина Лукьянова на основе множества источников создала новую, непревзойденную по полноте биографию писателя, вписав его жизнь в широкую панораму российской истории и литературы XX века. В изложении автора Чуковский предстает не только деятелем ушедшей эпохи, но и нашим собеседником, отвечающим на актуальные вопросы современности.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– А не может ли сделать что-нибудь для нее Луначарский?
– Луначарский может дать ей билет в Акоперу. Больше ничего.
– А вы ничего не можете?
– Я послал бы ее в Нарымский край.
Это говорил человек, который за десять лет до того называл меня своим братом".
Отцовское письмо, привезенное Николаем, заставило Лидию плакать. Сначала она решила вовсе прекратить переписку с К. И., затем написала ему длинное пронзительное письмо, это из него – приведенная выше цитата о «мучительных до крика» секундах. Ее терзало нежелание отца считаться с ее выбором, его уверенность в том, что он лучше знает, как ей жить. «Если бы ты зашел к нам в комнату сейчас – ты одобрил бы нашу коммуну, нашу трудовую коммуну, я знаю» – неужели не одобрил бы, он-то, растивший детей в уважении к труду? Ее оскорбляло его недоверие: читая ее открытку, отец сказал Коле: «Она знает, что надо осведомиться о Некрасове, и из приличия осведомляется» – а Коля рассказал об этом сестре. Она даже не пишет, а кричит в письме отцу: «Ты действительно так думаешь, думал хоть одну секунду? Ты действительно не знаешь, что я по-прежнему, по-детски, по-трехлетнему люблю тебя больше всех на свете и по-прежнему живу Пушкиным, Блоком, Некрасовым, Достоевским? Не поверю я этому никогда, потому что ведь ты – ты».
Его ответное письмо ей не сохранилось. Сохранился пересказ в письме Коле, пропитанный едва уловимой горечью и иронией (что тут эта ирония? Стремление спрятать больное или принятый между папой и сыном тон для разговоров о строптивой Лиде?): «С Лидой я примирился. Мы обменялись очень задушевными письмами. Ее письмо все полито слезами, но я убежден, что добровольно она не уедет из своей трудовой коммуны. Ей там мил каждый гвоздик. А что мы можем дать ей взамен? Домашние ссоры? Нашу Чуковскую бестолочь? Уверен, что все это опротивеет ей до тошноты и она затоскует по Саратову».
Корней Иванович и Николай Корнеевич «нажимали на все пружины», а она просила отца из ссылки: «Папа, ты меня знаешь. Когда будешь что-нибудь предпринимать – думай о том, чтобы не доставить лишней муки. „Радость-Страданье одно“, и я знаю, за каждую радость нужно заплатить страданием, но все-таки… будь осторожен. Не делай того, от чего мне придется отказываться, – сил моих нет…»
Она не хотела хлопот о себе, рассказывала в письмах о несгибаемой Кате: когда ей предлагают написать прошение об освобождении, она швыряет стаканом в стену… Возвращение в Ленинград – это радость, но если оно будет дано ценой нравственных страданий, отклонения от той прямой линии, по которой она начала вычерчивать свою жизнь, – то не надо такой радости. Не трать себя на то, что я не смогу принять, – это она пытается сказать отцу. Прими же то, что я тебе с таким трудом добываю, пытается он сказать ей. Пойми же ты меня, пойми меня наконец, заклинают оба в письмах, сжалься надо мной, не мучь меня – и продолжают мучить – не только непониманием, но и заботой, которую оба понимают по-разному.
Если бы они могли спокойно поговорить! Если бы он не хотел так сильно исправить «ее путь» – немедленно, прямо сейчас, настаивая на своей правоте и ее неправоте, не торопился бы так, поверил в то, что все зерна, посеянные им в ее душе, прорастут – уже проросли, уже дают всходы, но не надо торопиться сдувать снег с озимых, он должен сам сойти… Если бы она меньше значения придавала кодексу чести ссыльных, своей безупречности, моральной непогрешимости, меньше требовала от себя по самому суровому счету – счету, который, по человеческому разумению, излишне, ненужно жесток… Тогда обоим было бы легче, конечно.
Но тогда они оба не были бы собою – особенно Лидия Корнеевна. Она уже сейчас предъявляла к себе – но и к другим тоже – беспощадно высокие требования. Потому даже родные считали ее «железной», «твердокаменной»; потому в среде литераторов ее побаивались; потому она и смогла занять свое, совершенно особое место в истории литературы, что сумела поставить перед собой высочайшую этическую планку и никогда не отступала от нее. Не боялась говорить вслух, когда другие молчали, не склоняла головы, когда другие их склоняли или опускали от стыда.
Они оба – отец и дочь – ясно понимали, что есть вещи важнее материальных благ, здоровья, личной безопасности – важнее жизни, наконец. Это, собственно, и дало им сил выжить и сохранить человеческую душу в годы, когда это, кажется, было едва возможно. Оба истово, почти религиозно служили Литературе. Но Корней Иванович был человек веселый, счастливый, жовиальный, жизнелюбивый; священное слово «литература» означало для него прежде всего красоту – красоту мира, красоту души, красоту созданного этой душой; к идеалу гармонии он подбирался через эстетику. И любимые герои его – жизнелюбцы, живописцы, эстеты, пусть даже и раздираемые сомнениями и нравственными терзаниями. А Лидию Корнеевну сковали из материала, который испокон веков шел на создание великомучеников и подвижников. Она была не эстет, но этик, и не случайно ближе всего в литературе ей оказался Герцен. Если выбирать ключевые слова для описания литературного кредо Лидии Корнеевны – то это будут не отцовские эстетика, бесцельность, самоценный идеал, – но долг, честь, категорический императив; понятия близкие, но не тождественные. Несмотря на продекларированную ею (в письме к Давиду Самойлову) нелюбовь к жизни, Л. К. не была таким уж каменным ангелом, как может показаться. Она умела и радоваться, и быть счастливой – в иную эпоху, может быть, и характер ее, и судьба сложились бы иначе. Но и времена, в которые ей довелось жить, и ее моральный императив, этим временам противостоящий, последовательно, неуклонно требовали от нее железной уверенности, прямоты, несгибаемости… А живая человеческая душа плакала, выбирая между «люблю» и «должна».
В августе Луначарский подписал прошение Чуковского о Лиде во ВЦИК – «и тут же сам вызвался – хлопотать о ней, „если она не совершила каких-нибудь террористических актов“, – записывал К. И. в дневнике. – Я чуть не обнял его». В сентябре 1927 года Лиду вызвали из Саратова в Ленинград – сказали, что на дополнительное доследование, но вместо доследования просто отпустили. Кроме Луначарского, о Лидии Корнеевне хлопотали заместитель наркома иностранных дел Максим Литвинов и математик Яков Шатуновский, с которыми был дружен К. И.
Сотрудник ГПУ потребовал от Лиды подписать бумагу с обязательством «никогда не участвовать ни в какой контрреволюционной организации». Л. К. отказалась подписывать, если освободят ее одну, а не вместе с Катей Ворониной. Катя пока оставалась в ссылке в Ташкенте, ее приговорили не к трем, как Лидию, а к пяти годам. Лида прекрасно понимала: родители сделали возможное и невозможное, чтобы вернуть дочь в Ленинград, и ее отказ – новое горе для них, новые седые волосы. Она знала, что о Кате продолжают усиленно хлопотать. "Маяковский, после неоднократных напоминаний Корнея Ивановича, написал Катюшино имя внутри на крышке той папиросной коробки, из которой угощал чекиста (Якова Агранова, с которым часто играл в бильярд. – И. Л.)", –вспоминала Лидия Корнеевна.
И все-таки Лидия Чуковская оставалась непреклонной. "Сознание говорило мне, что мои близкие правы, что снова лишать себя Ленинграда, самой сажать себя в тюрьму – не только глупо, но и жестоко, что никто из любящих меня не заслужил с моей стороны такой жестокости, что, наконец, в предлагаемой мне подписке нет ничего бесчестного… Но что-то, помещающееся не в голове, а где-то – не знаю где! – властно и бесповоротно учило меня: имничего нельзя давать, никаких подписок и расписок, и не потому, что я собираюсь нарушить обещание (я уже тогда сообразила: путь политического деятеля не мой путь), а потому, что они – негодяи, нелюдь, нечисть, насильники, что они преследовали интеллигенцию, высылали ее, расстреливали – расстреляли же Гумилева! и кронштадтцев расстреляли, хотя те поднялись защитить справедливость, – и у нихв сейфе не должен храниться мой что бы то ни было обещающий почерк", – писала Л. К. в «Прочерке».