Дневник Марии Башкирцевой
Дневник Марии Башкирцевой читать книгу онлайн
Мария Башкирцева (1860–1884) — художница и писательница. Ее картины выставлены в Третьяковской галерее, Русском музее, в некоторых крупных украинских музеях, а также в музеях Парижа, Ниццы и Амстердама. «Дневник», который вела Мария Башкирцева на французском языке, впервые увидел свет через три года после ее смерти, в 1887 г., сначала в Париже, а затем на родине; вскоре он был переведен почти на все европейские языки и везде встречен с большим интересом и сочувствием.
Этот уникальный по драматизму человеческий документ раскрывает сложную душу гениально одаренного юного существа, обреченного на раннюю гибель. Несмотря на неполные 24 года жизни, Башкирцева оставила после себя сотни рисунков, картин, акварелей, скульптур.
Издание 1900 года, приведено к современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Это ужасно!
Он осмеливается также сказать, что Бастьен никогда не умел сделать картины, что он пишет портреты, что его картины — те же портреты, что он не может писать нагого тела.
Оттуда мы отправились к Роберу-Флери. Я с волнением рассказываю ему, что меня обвиняют в том, что я не сама написала мою картину.
Он об этом не слышал; он говорит, что в jury об этом не было и речи и что если бы подняли об этом вопрос, он бы заступился. Он думает, что мы гораздо более взволнованы, чем на самом деле, и мы уводим его завтракать к нам, чтобы он успокоил и утешил нас. — Как можно так волноваться из-за всего? Такую грязь нужно отшвыривать ногами.
— Я бы желал, чтобы при мне сказали такую вещь в jury, восклицал он, — я бы тогда показал им! Если бы кто-нибудь осмелился сказать это, я бы уничтожил его тут-же, на месте!
— О, благодарю вас.
— Нет, здесь дело совсем не в дружбе, тут дело в истине, которая мне известна лучше, чем кому-либо.
Он еще повторяет нам эти вещи, говорит, что я имею шансы получить медаль, ибо никогда нельзя знать заранее; кажется, у меня далее много шансов на это.
Суббота, 24 мая. Жарко, и я устала, France Illustrée просит позволения воспроизвести мою картину. О том же просит какой-то Лекард. Я подписываю и подписываю: воспроизводите!
Думаю, что медали достанутся картинам, которые хуже моей! это очевидно. О! я совершенно спокойна: настоящий талант выбьется во что бы то ни стало; но это будет запаздыванием и это скучно. Я предпочитаю не рассчитывать на это. Отзыв мне обещали наверно; медаль еще сомнительна, но это будет несправедливо!
Вторник, 27 мая. Кончено. Я ничего не получила. Но это ужасно, досадно; я надеялась до сегодняшнего утра. И если бы вы знали за какие вещи назначены медали!!!
Но почему это не приводит меня в отчаяние? Я очень удивляюсь Если моя картина хороша, почему я не получаю награды?
Скажут, что это каверзы…
Все равно, если это хорошо, как же случилось, что картина не получила награды? Я не хочу прикидываться благородною наивностью, которая не подозревает, что существуют интриги; но мне кажется, что за хорошую вещь…
Так значит это вещь плохая? Нет.
У меня есть глаза даже для самой себя… и потом отзывы других! А сорок журналов!
Четверг, 29 мая. Благодаря лихорадке, продолжавшейся всю ночь, я нахожусь сегодня в состоянии какого-то бешеного раздражения, в состоянии, от которого хоть с ума сойти. Все это, разумеется, не из-за медали, а из-за бессонной ночи.
К чему влачить это жалкое существование? Смерть даст по крайней мере возможность узнать, что такое представляет из себя эта пресловутая «будущая жизнь».
Пятница, 30 мая. Я нахожу, что с моей стороны очень глупо не заняться единственной вещью, стоящей того, единственной вещью, дающей счастье, заставляющей забывать все горести — любовью; да, любовью — само собой разумеется.
Два любящих существа представляются друг другу абсолютно совершенными в физическом и в нравственном отношении, особенно в нравственном. Человек, любящий вас, делается справедлив, добр, великодушен и готов с полнейшей простотой совершать самые геройские подвиги.
Двум любящим существам вся вселенная представляется чем-то чудесным и совершенным, словом тем, чем представляли ее себе такие философы, как Аристотель и я! Вот в чем, по-моему, заключается великая притягательная сила любви.
При родственных отношениях, в дружбе, в свете — везде проглядывает так или иначе какой-нибудь уголок свойственной людям грязи: там промелькнет своекорыстие, там глупость, там зависть, низость, несправедливость, подлость. Да и потом лучший друг имеет свои, никому не доступные мысли, и, как говорит Мопассан, человек всегда один, потому что он не может проникнуть в сокровенные мысли своего лучшего друга, стоящего прямо против него, глядящего ему в глаза и изливающего перед ним свою душу.
Ну, а любовь совершает чудо слияния двух душ… Правда, любовь открывает простор иллюзиям; но что за беда. То, что представляется существующим, существует! Это уж я вам говорю! Любовь дает возможность представить себе мир таким, каким бы он должен был быть…
Суббота, 31 мая. В. приходит сообщить мне, что мне не дали медали за то, что я наделала столько шуму из-за прошлогоднего «отзыва» и громогласно называла jury — идиотским. Это правда, что я так говорила.
Моя живопись может быть недостаточно широка и свободна, по ведь иначе — Митинг был бы настоящим chef-d’oeuvr’ом. А разве для какой-нибудь маленькой третей медали нужны chef-d’oeuvr’ы? Гравюра Бода появилась вместе с заметкой, в которой говорится, что публика возмущается тем, что меня обошли медалью. Моя живопись — суха? Но ведь это же говорят и про Бастьена.
Воскресенье, 1 июня. Вот уже месяц, как я ничего не делаю. Со вчерашнего утра читаю Сюлли Прюдома. У меня под рукой два тома; и он мне очень нравится…
Мне очень мало дела до самых стихов; мне до них есть дело только тогда, когда они плохи и затрудняют самое чтение: значение для меня имеет только выражаемая ими идея. Угодно им рифмовать — пусть себе рифмуют. Только чтобы это не било в глаза… Итак, тонкие идеи Сюлли Прюдома бесконечно мне нравятся. Есть у него одна сторона — очень возвышенная, почти отвлеченная, очень тонкая, очень сильная, вполне, совпадающая с моим образом чувств.
Я только что прочла, то лежа на диване, то прохаживаясь по балкону, предисловие и самую книгу Лукреция: De natura rerum. Те, кто знают эту вещь, поймут меня.
Для того, чтобы понять все, требуется большое напряжение ума. Эта вещь должна читаться с трудом даже тем, кто привык возиться с такого рода предметами. Я все поняла, моментами оно ускользало, но я возвращалась и заставляла себя усвоить. Я должна очень уважать Сюлли Прюдома за то, что он написал вещь, дающуюся мне с таким трудом. Он владеет и распоряжается всеми этими идеями, как я распоряжаюсь моими красками. Он значит, тоже должен был бы иметь благоговейное уважение ко мне, создающей посредством каких-то грязных красок — как говорит антипатичный Теофиль Готье — лица, отражающие человеческие чувствования, картины, передающие природу, деревья, воздух, даль. Сам-то он, конечно, считает себя в тысячу раз выше какого-нибудь художника, хотя его раскапыванье механизма человеческой мысли в сущности совершенно бесполезно. Что в самом деле дает он себе и другим этим способом?
Каким образом работает ум, давая имена всем этим внутренним движениям, быстрым до неуловимости… Я, бедная невежда, думаю, что вся эта философия никого ничему не научит; это изыскание — занятие утонченное и трудное, но только к чему оно? Разве благодаря умению давать имена всем этим отвлеченным чудесным вещам создаются гении, оставляющие прекрасные книги, или замечательные люди, мыслящие во главе вселенной?
Если бы я получила разумное воспитание, из меня вышло бы нечто очень замечательное. Я всему училась сама, я сама составила план моих занятий с учителями лицея в Ницце — отчасти благодаря какой-то интуиции, отчасти благодаря тому, что я вычитала из книг. Я хотела знать такую-то и такую-то вещь. Потом я научилась читать по-гречески и по-латыни, прочла французских и английских классиков, да современных писателей — вот все. Но это какой-то хаос, как я ни стараюсь упорядочить все это из любви к гармонии во всем.
Четверг, 5 июня. Пратер умер. Он вырос со мной вместе, мне купили его в 1870 г. в Вене; ему было всего три недели, и он постоянно забивался за сундуки, в бумагу от покупок, которые мы делали.
Он был преданной, верной собакой; он плакал, когда я выходила и целыми часами поджидал меня, сидя на окошке. А потом, в Риме, я самым глупейшим образом увлеклась другой собакой, и Пратер перешел к маме, не переставая ревновать меня, со своей желтой львиной шерстью и чудесными глазами. Когда я только подумаю теперь о моем бессердечии!..
