Воспоминания о Евгении Шварце
Воспоминания о Евгении Шварце читать книгу онлайн
Ни один писатель не может быть равнодушен к славе. «Помню, зашел у нас со Шварцем как-то разговор о славе, — вспоминал Л. Пантелеев, — и я сказал, что никогда не искал ее, что она, вероятно, только мешала бы мне. „Ах, что ты! Что ты! — воскликнул Евгений Львович с какой-то застенчивой и вместе с тем восторженной улыбкой. — Как ты можешь так говорить! Что может быть прекраснее… Слава!!!“».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Иной раз человек, привыкший к уклончивой любезности как закону общения, уже и сам не знает, как верней подпеть другому. Его прямо шатает: «Да-а-а?» — «Да-а-а…»; и после тряски такое насильственное, но безапелляционное: «Да!»
Как часто, как просто человеческая жизнь превращается в кашу навязанных обстоятельствами встреч, необязательных разговоров, вялых снисхождений, скорых приговоров, назавтра так же скоро пересматриваемых. Как легко поддаться беспокойной реке дней, она тащит тебя за собой, она вертит тебя — а ты только знай исполняй ее волю, да не забывай при этом считать, что ты все равно молодец.
Григорий Михайлович Козинцев в набросках предполагавшейся статьи о Шварце вспомнил: «Он сказал: „Надо закрыться на учет, пересмотреть друзей. У X стали песьи глаза. А у Y еще ничего“».
Вот точнейший Шварц, просто одна из главных возможных формул его. К этому припоминанию Козинцев добавил еще слова, на сей раз — из «Гамлета»: «Я должен быть жесток, чтобы добрым быть».
Когда был разговор, записанный Козинцевым? Вероятно, ближе к середине 1950-х.
Я был поражен, увидев среди журнальных публикаций Биневича то, что сказал Евгений Львович в письме 1924 года к Михаилу Леонидовичу Слонимскому. Это письмо, на которое обращаю ваше внимание, Шварц написал, живя в Бахмуте. Ездил туда заняться журналистской работой.
Так вот, в письме сказано: «Я стал глупым, всепрощающим. Сплю без подушки — такие у меня мягкие мозги. Ем траву. Целую. Пиши» ( 4).
Стало быть, он, оказывается, всю жизнь беспрерывно ужасался по тому поводу, что человек просто даже невзначай может превратиться в какой-то мешок тускло мыслящей мякины. Или таким родиться.
Нельзя путать то, что есть, что в наличии, и то, чего хочешь, чтобы было. Хоть плачь, хоть волосы рви — нельзя.
Одно дело не жалеть на людей «ни одеяло, ни ласку», как утверждал Маяковский.
Другое дело — видеть в них несуществующие достоинства и доблести.
Вот этого делать нельзя. Не из какого-то сугубо головного принципа. А потому, что стыдно, до омерзения противно стать «глупым, всепрощающим», растечься «мягкими мозгами» близ людей и прочих явлений твоей жизни. Будь горячим. Или холодным. Но не кой-каким, мягоньким, варененьким, тепленьким.
Забвение, короткую память, невникание в суть Евгений Львович почитал за низость. Он крепко держал в себе встреченное в жизни хорошее и плохое. Чтобы в душе были магнитные полюсы, а не беспорядочная свалка случайно застрявшего и произвольно осевшего.
В последние годы жизни Шварц рассказывал о своих гневных вспышках — не частых, но сильных. Говорил, что в отличие от многих других людей он в гневе не краснеет, а бледнеет. Мне за этими словами ясно послышалась гордость даже: все-таки не стал он теплым, несмотря на годы и болезни!
Когда дарил мне сборник пьес ( 5), написал дрожащей рукой: «Евгению Евгений для чтения и размышлений».
Я был, естественно, счастлив. Вообще отношение Евгения Львовича к себе рассматриваю только как щедрый и, быть может, чрезмерный подарок судьбы.
Однако при всех этих высоких чувствах мелькнула подлая мысль: кто-нибудь увидит подпись и не поверит, что она адресована именно мне. Учась искренности (все в глаза, ничего за глаза про близких людей!), деликатно сообщаю Евгению Львовичу: вот, мол, можно подумать, что надписано не обязательно мне, а еще, допустим, такому-то. Я назвал одного ленинградского писателя, Шварцу знакомого. «Ну, нет, — сказал Шварц, весело улыбаясь, — он от меня книжки не получит…» Я почувствовал себя вдвойне счастливым, не считаясь с тем, что, может быть, надо активней растить в себе скромность и давить всякую гордыню.
Да не в гордыне ничьей здесь соль. Энергия (характерное слово Шварца применительно к внутренней жизни и творческим предприятиям), энергия его собственного душевного существования была высокой. Высочайшей.
Всегда очень непросто одобрять кого-нибудь за выдающийся ум.
Неизвестно ведь, располагаешь ли ты сам хоть дюжинным да верным.
А не располагаешь, так как же судить?! Точного измерителя нет. За долгую жизнь наслушаешься всякого: и умен ты, и дурак. Кто же произнесет окончательное суждение?
Отойду все же от привычки к самокопательству и разнообразным сомнениям. Допущу, так сказать, в рабочем порядке, что судить смею.
Ну, а коли смею, то, по моим нынешним понятиям, нет ничего сильней, мужественней, тверже, надежней человеческого ума.
Не верю в совесть без ума.
Не верю в честь и достоинство без ума.
Все это чем-то неразделимо связано. Пусть, как говорится, ученые объяснят. А я что знаю, то знаю. Ум — это ничем не ослабленная способность, четко различив, отодвинуть от себя манерность, фальшь, ложь — большую, малую, крупномасштабную или мимоходом явленную.
Все оттенки — уже потом, после того, как схвачено главное.
Только умному хорошо видно, что относится к сфере жизненной пены и не стоит гроша ломаного по своей пошлой искусственности.
Не надо думать, что такие различения очень просты и открываются на бегу.
Лишь в живом уме нет ничего косного, стылого, навсегда осевшего, неподвижно закрепленного.
И лишь у умного в отношениях с жизнью нет ничего студневидного или киселеобразного.
Ум не обнаружишь у сухого, скудного натурой человека. Что это будет за ум, помилуйте!
Ум растет и зреет в том, кто живет по-настоящему, ничего не обходит, ни от чего не уклоняется. Не то, что во все влезает, куда ни попадя. Но все видит, замечает, вбирает.
Это и есть истинная энергия существования. Утирая слезы и держась непроизвольно за самые ушибленные места, энергично существующий просто не способен не думать обо многом на этом свете. Таков естественный и постоянный способ жизни, дающий смысл чувствам и действиям.
Вероятно, Шекспир, если только он на самом деле был, отличался исключительным умом. Да и как бы иначе ему так сохраниться до наших дней? Вы слышали последние полвека: Шекспир устарел? Никто даже не решается так подумать.
Что бы ни изобретали шекспироведы насчет Гамлета в «Гамлете», прежде всего это история об умном человеке, о превратностях ума. Шекспир хорошо здесь разобрался, отважился быть просто мудрым, без выкрутас, которые соблазняют многих пишущих.
Кто еще, если не другой умный, не умнейший человек, мог сказать: «Я стыжусь — следовательно, я существую»?
Неустанная деятельность духа не дает такому человеку стать плоским, сбитым в камень, уложившимся в дощечку. Он существует — и одновременно упорно стыдится своего несовершенства.
Словом — ум, похоже, есть высшая сила и высшее достижение человеческой природы. Прихожу к такому выводу, наглядевшись тьму всякого народа в течение жизни.
Но я пустился уже в чистые рассуждения, оторвался от того, кто к ним направил. Пора возвращаться.
Замечу ради истины, что я совсем не берусь приписывать Шварцу цельность и непротиворечивость большую, чем это возможно. Ничего нарочного не надо. Евгений Львович написал о Корнее Ивановиче Чуковском и «Белый волк», и «Некомнатный человек». Одно с другим сходится, однако не совсем ( 6).
Всегда, неизменно, без вариантов Шварц восхищался Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем, его жизнью. Рассказывал разные случаи, говорившие о благородстве Шостаковича, внимательности его к людям. О силе понимания вещей.
Поражало, что Шостакович иногда по должности (его всегда — почти всегда — куда-то назначали и выдвигали) произносит какие-то безупречно казенные речи и подписывает такие же статьи.
Евгений Львович это, разумеется, видел, но со своего не сходил. Говорил примерно следующее: Дмитрий Дмитриевич идет на такие слова как на выполнение ритуала, не относящегося к сути людей и дел. У него нет душевной возможности растрачиваться на этот антураж. А отстать от должностей не решается, точней — боится. Очевидно, надеется тем самым защитить себя, свои музыкальные сочинения от разгромов, уже не раз бывавших в тридцатые и сороковые годы.