Звать меня Кузнецов. Я один
![Звать меня Кузнецов. Я один](/uploads/posts/books/15158/15158.jpg)
Звать меня Кузнецов. Я один читать книгу онлайн
Эта книга посвящена памяти большого русского поэта Юрия Поликарповича Кузнецова (1941—2003).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
В «Зелёных ветках» Кузнецов своё появление в Краснодаре подал чуть по-другому. Он писал:
«Из родного города я уехал по вызову из пединститута. Поселился у Жорки Панды. Тот работал в редакции молодёжной газеты, мы заочно познакомились, когда в газете как-то тиснули один мой полугениальный стишок про токаря. Он жил один в пустой гулкой квартире. Она была завалена книгами, а в углу валялась дамская заколка. Панды сразу потащил меня в город знакомить с каждым столбом. Первым был Церпенто, студент второго курса факультета иностранных языков. Пошёл на инфак, чтобы в подлиннике читать Бодлера, Верлена, Рембо, Аполлинера. Феликс человек-идея, немного художник, с мощным айсбергом лба и овальным подбородком, с которого он сбривал два раза в неделю недоразвитую растительность. Феликс был несколько академичен в изложении мыслей. Говорил как читал. Помню, он что-то говорил об эгоизме.
— Эгоизм издревле был половым мужским признаком. Женщина как эгоистка — извращение природы. Женщина прежде всего мать, она должна заботиться о других. Она всегда готова на жертву ради другого, но не ради себя. А настоящий мужчина думает о себе. Когда он думает о другом, служит другому, растворяется в личности другого, то он превращается в женщину. Но сейчас это не должно быть унизительно для мужчин: нельзя застывать в каких-то определённых формах — это противоречит диалектике. В будущем не будет места эгоизму. Мужчина должен видоизменяться. Мужчина будущего — человек с женскими качествами. Ведь истинная женщина всегда была коммунистичной.
— Мальчики! Я недоволен. Что может быть лучше! Ведь я не брюзга. Недовольство — движущий стимул человечества. Довольное человечество прогрессировать не может. Довольных людей в принципе не должно быть. Довольство происходит от мелкости и узости человеческих интересов. Оно скучно. Недовольство людей бесконечно, как воображение. Недовольство — признак хорошего вкуса. А довольство отдаёт идиотизмом, это застывшая форма. Это пародия на счастье, оно слащаво, антиинтеллектуально. Цивилизация — высшее проявление недовольства.
— Мальчики! Говорите об идеалах осторожно. Иногда мне кажется: идеал — это туфелька Золушки, которую мы примеряем почти к каждой ноге, а от этого она только разнашивается и приходит в негодность. Но самое страшное то, что когда мы будем примерять эту разношенную туфельку, ставшую заурядной калошей, действительно Золушке, то она окажется ей не по ноге: будет уже велика.
— Мальчики! Надо быть всем, но прежде быть талантливым.
— Мальчики!..»
Уже осенью 2012 года вдова Кузнецова нашла в бумагах мужа не попадавшиеся ей ранее десятки разрозненных листков, исписанных рукой поэта. Вместе эти листки не создают целостного впечатления. Под ними нет никаких дат.
Изучив несколько листков, я сначала подумал, что имею дело с автобиографическими записями Кузнецова 1960–1961 годов. Но другие листки подсказали иную версию.
Вероятно, Кузнецов ещё в начале 80-х годов собирался написать повесть о своей юности, в частности, о первых студенческих годах. Я так понимаю, что он даже название придумал: «Простодушный Жераборов [2]». Своей рукой поэт наметил канву этой повести. Он набросал следующий план:
«Ответь, осиновый листок, раздумчивая ива,
Как молодцу жизнь прожить свободно и счастливо.
Деревенский кинжал.
Бомба. Жар-цветок. Сон.
Молния ударила в него.
Мама, мама, меня отпусти, дай познать роковые пути. Пойду на поиски отца.
То — спрыг-трава, то сон-трава, разрыв и гори-цвет.
Шары молнии бьют из подсолнухов.
Зной. Вспышки, искры, марева. Дуб на зное. Мигает тьма и солнца пламень.
Колесо. Втолкнул он спицу в чернозём и вырос космодром. Когда-нибудь обиняком поговорю о нём.
Встреча со стариком. Дудка. Дыхание родины. Суженное пространство.
Приход в город. Город. „Зимнее стекло“. <…>
Жерборов уходит служить на границу».
На других листках — фрагментарные записи о поступлении в институт и о первых месяцах учёбы. Правда, я пока так и не понял, собирался ли поэт эти листки включить в повесть или просто сделал пометки для себя.
Кузнецов писал: «Первый экзамен — сочинение. Я писал сразу набело: черновиков не признавал ещё с парты. Молодость живёт набело. Жизнь, наверное, тоже сочинение, но мы её пишем сразу набело».
Дальше шёл рассказ о студенческой группе. Она состояла из четырёх парней и двадцати девчонок. Сразу после зачисления на первый курс ребят отправили в колхоз. Кузнецов рассказывал:
«Мы поселились в низкой саманной хате под соломенной крышей. Девчонки в большой комнате, а мы во второй. Девчонок было много, они набились туда, как семечки в дыню. Ночью им некуда было девать локти и, укладываясь спать, они всегда жарко стонали. По утрам мы опускали ноги в башмаки. Башмаки лежали на толстенных ковриках вчерашней грязи, налипшей с травой и огнистыми остьями. Разбитое стекло в окошке было заткнуто волейбольной покрышкой, в которую предварительно напихали сухой соломы. Когда дул ветер, на земляной пол сыпались полова. На стенах шуршали отклеивавшиеся сельскохозяйственные плакаты, в углу стоял стол, прямолинейный, как мужицкая философия. На одной стене иноземной бабочкой висела жёлтая гитара с чёрной каёмкой. В чуткой тишине хату до краёв наполнял мелодичный капельный перезвон. Это мухи задевали за тонкие нервы струн».
Потом обнаружился листок с картинами из общежитского быта. Кузнецов писал: «Варили рисовую кашу. Рис в кастрюле расширяло, он лез вон на плиту, он разбухал, тщетно я его снимал сверху ложкой и выбрасывал излишки в урну, а потом в дымящую кастрюлю доливал из худого чайника чай вместе с хлопьями заварки. Рис пыхтел и жирно пригорал. Мы уныло жевали его полусырым <…> Один раз варили вареники <…> Но главное был чай. Чай никогда не подводил. Он густо отсвечивал степным солнцем. Мы кушали его с пирожками или с батоном».
Вот ещё одна бытовая зарисовка: «В обед <…> мы спускались в институтскую столовку, хватали три бутылки кефира на двоих и несколько пирожков с повидлом, которое при нажиме зубов вылезало магмой».
А вот запись иного плана: «Мы
[с однокурсницей. — <i>В. О</i>.]
В листках Кузнецова о первом студенческом годе упоминались фамилии Шаповалова (он до института строил дома), Шрамко, Светы Беловой… Но реальные это имена или выдуманные, я пока не установил.
Точно известно только одно: поступив в Краснодарский педагогический институт, Кузнецов и его друг Горский впервые столкнулись с Вадимом Неподобой, который был уже второкурсником и тоже с азартом писал стихи.
Вскоре выяснилось, что в судьбах Неподобы и Кузнецова много общего. У обоих отцы были кадровыми офицерами. Только отец Неподобы первое боевое крещение принял ещё в конной армии Будённого. Начало Великой Отечественной войны застало его в Севастополе. По свидетельству очевидцев, Пётр Неподоба, будучи командиром 30-й башенной батареи, сделал первый выстрел по наступавшим немцам. Кстати, его жена долго упорствовала и ни в какую не хотела покидать город русской воинской славы. Её с детьми вывезли из Севастополя уже на последнем морском транспорте.
Как поэт в институте сначала первенствовал, безусловно, Неподоба. Он уже успел достучаться до Москвы. Николай Старшинов из «Юности» написал ему, что у него неплохие стихи, только вот ещё не выстоялись. И главное — у Неподобы появилась куча поклонниц. Другой бы не выдержал и занёсся. А Неподоба, не забывая расхваливать себя, родного, искренне продолжал интересоваться ещё и делами новых приятелей. Учившийся с ним Константин Гайворонский позже вспоминал, как Неподоба часто с гордостью указывал ему на первокурсника Кузнецова и даже наизусть читал новые кузнецовские стихи. Особенно сильное впечатление на Гайворонского тогда произвели вот эти строки: