Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда
Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда читать книгу онлайн
«Поэзия и правда» — знаменитая книга мемуаров Гете, над которой он работал значительную часть своей жизни (1810–1831). Повествование охватывает детские и юношеские годы поэта и доведено до 1775 года. Во многих отношениях «Поэзия и правда» — вершина реалистической прозы Гете. Произведение Гете не только знакомит нас с тем, как складывалась духовная личность самого писателя, но и ставит перед собой новаторскую тогда задачу — «обрисовать человека в его отношении к своему времени».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В то время как немецкий театр все решительнее склонялся к изнеженным чувствам, выступил писатель и актер Шредер. Подстрекаемый связями Гамбурга с Англией, он взялся за обработку английских комедий. Сюжеты последних он использовал лишь в самых общих чертах: оригиналы по большей части были бесформенны; сначала развивающиеся интересно и планомерно, они под конец тонули в нестерпимых длиннотах. Казалось, что единственной заботой их авторов было придумывать сцены, как можно более причудливые, и зритель, привыкший к сдержанным произведениям, с неудовольствием обнаруживал, что его загнали в бездонную трясину. Вдобавок эти пьесы носили столь необузданно безнравственный и пошло-беспорядочный характер, что изъять все безобразия из сюжета и поведения действующих лиц подчас было невозможно. То была пища грубая и опасная, воспринимать и переваривать каковую в определенное время могут разве лишь достаточно испорченные массы. Шредер поработал над ними основательнее, чем предполагают. Он в корне их перестраивал, приспосабливал к немецкому пониманию и всячески старался их смягчить. И все же порочное зерно в них осталось, поскольку свойственный им юмор главным образом сводился к третированию человека, безразлично, заслуживал он того или нет. Эти спектакли, широко распространившиеся в нашем театральном обиходе, являли собою как бы тайный противовес чрезмерно щепетильному репертуару, так что взаимодействие двух родов комедий все же счастливо избавило публику от неизбежной монотонности, в которую так легко было впасть немецкому театру.
Немец, по природе добрый и великодушный, не хочет видеть людских унижений. Но поскольку ни один человек, даже самый благомыслящий, не может быть уверен, что ему не подсунут нечто, противоречащее его склонностям, комедия же по самой своей сути предполагает, вернее — пробуждает в зрителе известное злорадство, вполне естественно, что у нас появилась потребность, доселе считавшаяся неестественной: всеми способами принижать или задевать высшее сословие. Сатира, прозаическая и поэтическая, до этих пор остерегалась трогать князей и дворянство. Рабенер воздерживался от насмешек над высшим сословием и в своей сатире не шел дальше низшего круга. Цахариэ, преимущественно занимаясь сельскими дворянами, изображал их пристрастия и чудачества в комическом виде, но без всякого неуважения. «Вильгельмина» Тюммеля, маленькая остроумная вещица, обаятельная и смелая, пользовалась необычайным успехом отчасти еще и потому, что автор, дворянин и придворный, довольно беспощадно расправлялся со своими товарищами по сословию. Но самый решительный шаг был сделан Лессингом в его «Эмилии Галотти», где резко и горько отображены хитросплетения интриг и страстей в высших сферах. Все это находилось в полном соответствии с духом времени, и люди значительно меньшего ума и таланта вообразили, что могут сделать то же самое, даже больше. Так, Гроссман в шести весьма неаппетитных «Блюдах» преподнес публике все изделия своей черной кухни. Честнейший человек, надворный советник Рейнхард в утешение и назидание собравшимся гостям играл во время этого безрадостного пиршества роль дворецкого. С той поры все театральные Злодеи обязательно принадлежали к высшим кругам; право же, чтобы удостоиться такого отличия, надо было быть камер-юнкером или, по крайней мере, доверенным секретарем значительного лица. Для создания роли самого отъявленного негодяя отыскивали по адрес-календарю высокое должностное лицо из придворных или чиновников; кстати сказать, в это избранное общество в качестве злодеев первейшего ранга допускались и юристы.
Поскольку мне приходится опасаться, что я уже перешел границы времени, о котором здесь должна идти речь, возвращусь к себе самому и расскажу об охватившем меня стремлении весь свой досуг отдавать мыслям о театре.
Неотступный интерес к произведениям Шекспира расширил мой духовный кругозор, так что тесное сценическое пространство и краткое, рассчитанное на один спектакль время были в моих глазах чрезмерно узки для того, чтобы вместить в себя доподлинно значительное содержание. Жизнь доблестного Геца фон Берлихингена, им самим описанная, подвигла меня на историческую обработку сюжета, и мое воображение приобрело столь широкий размах, что драматическая форма этого произведения, перейдя театральные границы, стала все больше приближаться к действительным событиям. Обдумывая свою работу, я обстоятельно беседовал с сестрой, всей душой участвовавшей в моих начинаниях, и всякий раз возобновлял эти беседы, вместо того чтобы перейти к делу, так что у нее лопнуло наконец терпение и она взмолилась: хватит растекаться в словах, пора уже закрепить на бумаге все, что так отчетливо представляется воображению. Вняв ее настояниям, я как-то утром засел за работу без всякого предварительного наброска или плана. Первые сцены были написаны, и вечером я прочитал их Корнелии. Она очень меня одобрила, но, так сказать, условно, ибо сомневалась, что я продолжу в том же духе; более того, выказала решительное неверие в мою настойчивость и терпение. Это меня еще больше раззадорило, назавтра я опять проработал весь день, послезавтра повторилось то же самое. После каждого чтения в сестре укреплялась надежда, да и для меня самого драматическое действие оживало день ото дня, ибо я уже успел освоиться с материалом. Итак, я прямиком шел к цели, не оглядываясь ни назад, ни вправо или влево, и через шесть недель уже с радостью держал в руках сброшюрованную рукопись. Я просил Мерка ее прочитать, и он дал о ней вдумчивый и благожелательный отзыв; послал я ее и Гердеру, но тот недружественно и жестоко на нее обрушился, не преминув заклеймить меня насмешливыми кличками в нескольких разносных стихотворениях. Но я не позволил сбить себя с толку, а только еще раз внимательно просмотрел свое творение; первый ход был сделан, теперь важно было, подумать, как лучше расположить фигуры на доске. Я отлично понимал, что и здесь у меня не найдется советчика, и по прошествии некоторого времени, когда я уже мог рассматривать свое произведение со стороны, словно чужое, мне уяснилось, что при попытке отказаться от единства времени и места я погрешил против высшего единства, в данной вещи тем более необходимого. Работая без плана и предварительных набросков, всецело положившись на фантазию и внутреннее влечение, я в первых актах еще не разбрасывался по сторонам, и потому они в какой-то мере соответствовали своему назначению, но в последующих, и особенно в конце, я, сам того не сознавая, поддался овладевшей мною своеобразной страсти. Стараясь изобразить Адельгейду достойной любви, я сам в нее влюбился, и с этого мгновения мое перо непроизвольно писало лишь о ней. Интерес к ее судьбе взял верх над всем остальным, а так как в конце пьесы Гец и без того оказывается вне деятельности и возвращается к таковой лишь для неудачного вмешательства в крестьянскую войну, то не диво, что прелестная женщина отвлекла от него внимание автора, сбросившего с себя оковы искусства, чтобы попытать счастья на новом поприще. Я вскоре заметил этот недостаток, вернее — этот порочный избыток, ибо самая природа моей поэзии все же заставляла меня стремиться к единству. Отныне я уже вынашивал в мыслях не жизнеописание Геца, не характерные черты немецкой старины, а собственное свое произведение, силясь внести в него как можно более исторического и национального содержания, изгнав все, что являлось линь плодом фантазии или избыточной страсти. Мне, разумеется, пришлось многим пожертвовать для того, чтобы художественное убеждение восторжествовало над человеческой пристрастностью. Так, например, я — теша свою душу — вывел Адельгейду в жуткой ночной сцене с цыганами, где ее красота совершает своего рода чудо. По пристальном рассмотрении я эту сцену исключил, а подробно разработанные любовные сцены между Францем и его госпожой сократил, свел лишь к нескольким основным моментам.
Итак, ничего не изменив в первоначальной рукописи (она и поныне хранится у меня в своем первозданном виде), я решил переписать все в целом и взялся за дело с такой энергией, что через несколько недель передо мною уже лежала обновленная пьеса. Я управился с нею так быстро еще и потому, что вовсе не собирался ее когда-либо печатать, а смотрел на нее лишь как на предварительное упражнение, которое собирался положить в основу более тщательно продуманной окончательной обработки.