Воспоминания о Корнее Чуковском
Воспоминания о Корнее Чуковском читать книгу онлайн
Воспоминания, представленные в сборнике, воссоздают в своей совокупности живой и правдивый портрет К. И. Чуковского. Написаны они в разном ключе — рядом с развернутыми психологическими этюдами, основанными на многолетних наблюдениях (К. Лозовская, М. Чуковская, Н. Ильина), небольшие сюжетные новеллы (Л. Пантелеев, Ольга Берггольц, А. Раскин, Е. Полонская), рядом со стихотворными посвящениями С. Маршака и Евг. Евтушенко и поэтическим образом, созданным в очерке А. Вознесенского, строгие описания деловых встреч и совместной работы в области литературоведения, лингвистики, переводов, а также на радио.
Детский писатель, литературовед и критик, журналист, переводчик и исследователь языка — все эти стороны многообразной деятельности К. И. Чуковского представлены в воспоминаниях современников. В мемуарах отражены отношения писателя с людьми — прославленными и никому не известными, близкими ему и чуждыми, взрослыми и детьми — и, главное, отношение его к литературному труду.
Среди мемуаристов читатель встретит имена известных писателей, художников, актеров.
Составители: К. И. Лозовская, З. С. Паперный, Е. Ц. Чуковская
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда в 1967 году редакция одного журнала попросила меня написать что-нибудь к восьмидесятипятилетию Корнея Ивановича, я назвал эту небольшую статью «Чуковский работает» и в конце ее писал так: «У Чуковского нужно учиться. Учиться не только знаниям, но и кое-чему потруднее — тому, о чем сказал поэт:
Это нужно знать. Это относится не только к художникам… Надо знать и то, что когда мы в сладком предутреннем сне поворачиваемся в своей постели, поплотнее закрываясь одеялом от предрассветного холодка, — в это время под Москвой, на втором этаже переделкинского дома, Корней Иванович уже сидит за своим рабочим столом».
Когда номер журнала вышел, я послал его Чуковскому вместе с большим письмом, но ответа не получил, — вероятнее всего, по недоразумению: письмо я, не подумав, вложил прямо в журнал, а журнал этот мог Корнея Ивановича не заинтересовать или не попасть ему в руки. Я не очень этим огорчился: статья моя, в особенности ее патетическое и, вероятно, излишне «красивое» заключение, была нужна прежде всего мне самому — это было своего рода заклинание Чуковским и Пастернаком, заклинание, относящееся к себе. Ибо работать я еще продолжал достаточно непостоянно и недисциплинированно, хотя и менее бестолково, чем раньше. А научиться дисциплине работы мне необходимо было — я писал тогда книгу о сказках Пушкина, писал неровно: брался, бросал, снова брался, и все это было праздником и каторгой одновременно. Но самое главное — на очереди стояла другая книга, тема была огромная, сложнейшая, а сделано было совсем мало.
Кончилось все это плохо. Обстановка сложилась так, что в 1968 году договор со мною был расторгнут. Издательство сослалось на то, что я сорвал сроки. Просьбы и звонки разных заступников успеха не имели. Чуковскому сообщили о том, что случилось, и уговаривали меня к нему поехать. Я никого ни о чем не хотел просить, у меня были на то причины. Я спорил, сопротивлялся, но в конце концов поехал — нехотя, испытывая презрение к самому себе, — и до сих пор благодарен человеку, настоявшему на этом визите. Правда (забегаю вперед), «заступничество» и тут оказалось безрезультатным, но совсем не об этом речь.
Я приехал в Переделкино вечером. Была поздняя осень, быстро смеркалось, и когда я дошел до дома, стало совсем темно. Я на всякий случай обошел дом, посмотрел на второй этаж — окно светилось.
Не успел я ступить на первую ступеньку знакомой деревянной лестницы, как левая дверь наверху распахнулась и я увидел Корнея Ивановича. Стоя у двери, он ждал меня. Может быть, он был сильно утомлен, но вид у него был не очень гостеприимный — улыбки не было, и я не услышал привычного «дорогой».
— Ну, что у вас там стряслось? — спросил он, поздоровавшись.
Мы сели. Я, насколько мог, коротко объяснил дело. Было мучительно неловко, и говорил я, наверное, сумбурно — и от желания сказать быстрее, и от смутного, непонятного мне, неожиданного сознания какой-то своей неправоты.
Он терпеливо слушал меня, но уже не смотрел с тем ребяческим выражением в глазах, к которому я уже привык; он изредка внимательно взглядывал, а потом смотрел перед собой, в стол.
— Так что же я должен сделать и куда позвонить? — спросил он наконец.
Я стал объяснять, что сегодня звонить уже поздно, надо завтра, и все это время продолжал внутренне корчиться от бесконечного неудобства и стыда перед этим усталым и старым человеком.
Записав телефоны, он тут же стал звонить, — видимо, для того, чтобы уразуметь то, что не понял из моего не слишком связного рассказа.
По телефону он разговаривал, не глядя на меня. Вдруг я услышал:
— Ну что ж, издательство со своей стороны поступило справедливо. Если автор обязуется в договоре сдать рукопись в определенный срок, то он и должен сдать ее в этот срок. А если не сдал, значит, он нарушил условия договора…
Я испытал такое ощущение, как будто меня сильно таскают за ухо — меня, продолжателя традиций Блока! Я был ошарашен и в следующую секунду, признаюсь, подумал, что тут какая-то остроумная игра воспитателя с воспитуемым и что все это говорится не вполне серьезно. На меня он по-прежнему не смотрел, но по движению губ, по каким-то неуловимым интонациям, чуть ли не по щеке я понял, что разговаривает он со мной и говорит для меня.
Закончив разговор и пообещав сделать все, что возможно, он положил трубку и обернулся. Нет, он был совершенно серьезен. Он не шутил, глаза у него были почти суровые. Я никогда не видел его таким.
И тогда я стал оправдываться. Я объяснял причины, очень веские, и обстоятельства, очень серьезные, которые мешали мне работать в последнее время. Говорил о том, что другим авторам договоры продлевались не раз и не два. Ссылался на истрепанные нервы и на тысячи забот, свалившихся на меня…
И все это была истинная правда. Единственная подробность, о которой я тогда забыл, состояла в том, что договор был заключен уже давно, а я к моменту его расторжения не мог представить издательству материала, который бы свидетельствовал, что работа над книгой подвигается. Помогло ли бы это делу, — вопрос другой; но я-то, я не сделал усилия — вот что для него было ясно. И верно: о работе мне в то время вообще не думалось.
Я замолчал, и тогда заговорил он. Голос его изменился. Он по-прежнему глядел на стол, положив на край его свои большие руки.
До сих пор не могу себе простить, что не записал сразу, придя домой, того, что он мне говорил в тот вечер. И все же суть, интонации и даже многие слова так прочно впечатались в мою память (правда, говорил он больше, чем я запомнил, время выполнило свою работу по отбору и сокращению), что я не колеблясь привожу здесь то, что запомнилось, как его подлинную речь:
— Вы рассказываете мне о своих обстоятельствах. Я понимаю, всякие бывают обстоятельства. Но я не могу сказать, что мои обстоятельства намного лучше ваших. Мне восемьдесят шесть лет, я больной старик, я пережил три голодовки, я полтора года сидел у постели умирающей дочери, я похоронил двух сыновей. И все это время я работал. Я работал каждый день, каждое утро, что бы ни случалось. Когда-то давно я служил в одной газете и должен был каждый день давать материал — каждый день! Время было голодное, жизнь у меня была очень тяжелая, я терял силы от истощения, но я должен был давать материал в газету каждый день, и я давал. И когда я должен был что-то написать к сроку, я писал и сдавал это в срок…
Я не ожидал такого оборота и чувствовал, как краска постепенно заливает лицо.
— Поймите, мой дорогой: мы с вами созданы для того, чтобы писать. И мы все время должны писать. Ведь мы как артисты: с нами может происходить все, что угодно, у нас могут случаться катастрофы, а мы все равно должны выходить на сцену, улыбаться и делать всякие пируэты, и никто не должен видеть, что нам больно, что у нас разрывается сердце. Мы обязаны это делать, это наша судьба, и грешно от нее уклоняться…
Мне кажется, настоящий писатель должен быть немножко графоманом, его должно все время тянуть к бумаге, чтобы что-нибудь на ней написать. Иначе очень трудно сделать что-то стоящее…
И вот странно: пока он говорил, мне становилось все легче и легче, мучительный стыд куда-то уходил, а на его место приходило облегчение — как будто именно таких слов я от него ждал. А его голос постепенно переставал быть отчужденным, в нем вдруг стала потихоньку прорезаться «Муха-Цокотуха».
— Знаете, был в прошлом веке такой замечательный, изумительный, гениальнейший английский романист, которого я сейчас не читаю, потому что, взявшись за него, не могу оторваться, а мне нужно работать…