Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1 читать книгу онлайн
Произведения, вошедшие в этот том, создавались на протяжении двух десятилетий, начиная с середины 60-х годов. Все они объединены темой Великой Отечественной войны, точнее, темой военного тыла и военного детства. Обращение к этой теме было органичным для писателя, родившегося за шесть лет до вероломного нападения гитлеровской Германии на Советский Союз.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я кивнул Мирону, добрался до своей горки — езда у меня уже получалась — и не без задней мысли обернулся на конюха: смотри, мол, сейчас слечу вниз. Я еще улыбнулся ему, простофиля, потер, чуточку приседая, лыжами о снег, чтобы лучше скользили, и поехал.
Явился я домой уже в сумерки, когда мама вернулась с работы. Они с бабушкой стояли возле нашей печки, и я сразу насторожился: обе сложили руки кренделями, лица хмурые, глядят на меня выразительно — с какой-то такой брезгливостью.
Мысленно я окинул прожитый день, тщательно в нем порылся, как в собственном кармане, отыскивая там прорехи и прегрешения, но ничего не обнаружил — деяния мои были святы и беспорочны: дневник украшала крупная, как хороший стул, только в перевернутом виде, четверка по арифметике, потом я заскочил в библиотеку, вовремя ел, катался на лыжах, и вот он я, весь как на ладони.
Мама сдвинула брови, нахмурилась, задала первый вопрос. Я сразу понял: идет серьезное дознание.
— Как ты мог? — спросила мама, а бабушка только вздохнула, будто я уже в тюрьме, и качнула, осуждая, головой из стороны в сторону.
— Что? — спросил я, заливаясь краской.
Да, да! Есть на белом свете безвинные люди — а их почему-то больше всего среди маленьких и честных, — которые при взгляде в упор или из-за какого-нибудь дурацкого вопроса начинают яростно краснеть, просто костром полыхать, и, хоть ни в чем не виноваты никто им поверить не может по глупой, пусть и древней поговорке: на воре шапка горит. А тут не шапка лицо. Полыхает — и хоть умри, никогда своей невиновности не докажешь.
Я даже потрогал щеки холодными с мороза руками, чтобы остудить их. Это только прибавило уверенности в моей вине.
— А еще ученик! — сказала бабушка.
— Ха-ха, — попытался я успокоить себя, но это было совершенно не убедительно даже для меня самого.
А маме и бабушке этот дурацкий хохоток подтвердил правоту их подозрений.
— Вокруг столько хулиганства! — воскликнула мама, и в ее глазах засияли слезы. — Но от тебя… Неужели и ты! Старому человеку!
Я начинал приходить в себя. Когда непонятно, то легче. Я совершенно не понимал, о чем идет речь, и, таким образом, испытывал унижение.
— В чем дело? — проговорил я фразу, вычитанную в какой-то серьезной книге. Она мне нравилась своей определенностью. Я дал себе слово запомнить ее на всякий случай, и случай этот настал.
На моих родных женщин фраза произвела ожидаемое впечатление — ряды заколебались. Мама и бабушка поглядывали на меня по-прежнему с осуждением, но руки уже не держали, как судьи, калачиком.
— В чем дело? — проговорил я мягче, вкладывая в слова озабоченность, разбавленную непритворным интересом.
— Что произошло у вас с Мироном? — уклонилась от прямого ответа мама.
С Мироном? Что у меня могло произойти с Мироном?
— Он спросил, не пионер ли я, — пожал я плечами, — а потом спросил, большевик ли отец.
Мама и бабушка переглянулись, и я понял, что дал им пищу для дополнительных размышлений. Они помолчали.
Первой собралась с мыслями бабушка.
— А потом? — спросила она.
— А потом я подошел к горе и съехал вниз.
Ах эти женщины! Не поймешь, откуда что берется! При чем тут Мирон, мое катание, зачем эти обходные маневры — липовая стратегия? Все-таки не зря среди генералов нет женщин. К чему они клонят? И уж клонили бы скорее.
Жар, видно, схлынул с меня. Мне не терпелось добраться до сути их замысла.
— Что дальше? — спросил я, наступая.
— Нет, нет! — Мама протянула в мою сторону вытянутую руку, ладонью точно останавливала меня, мой торопливый бег. — Что было перед этим?
— Я говорил с Мироном.
— А между? — Мамины глаза сверлили, щеки разрумянились, будто она добралась до главного. — Между Мироном и тем, как ты скатился?
Что там было? Я пожал плечами, но теперь уже совершенно спокойно, не краснея, искренне теряясь в догадках: что там могло происходить?
Я молчал, и вдруг мама, моя дорогая, любимая мама произвела нечто непередаваемое:
— А вот так? — воскликнула она и смешно потрясла, извините, тем, что называют нижней частью туловища, изображая какое-то неприличное, действительно оскорбительное движение.
Я помотал головой. Шарики, то есть глаза, наверное, катались у меня где-то на лбу, рот распахнулся от удивления, и вообще, похоже, весь мой вид выражал такую неподдельную искренность, такой интерес, такую пораженность, что в маме что-то щелкнуло и переключилось.
— Как, как? — воскликнул я, но в маме уже щелкнуло и переключилось. Она что-то такое поняла.
И тут только до меня доперло. Я все понял! Меня обвиняют в оскорблении, в хулиганстве, в каком-то невероятном грехе, но никто точно не знает, что означает моя непристойность.
Я захохотал, как заведующая поликлиникой, заржал, как сумасшедший конь, я вспомнил, что я делал между разговором с Мироном и тем, как скатиться.
— Я потер лыжами о снег, — сказал я своим прокурорам, — вот так! — И показал на полу, как трут лыжами о снег, чтобы они лучше скользили.
Что тут произошло! Мама и бабушка — теперь уже они, мои дорогие, вспыхнули от причесок до самых воротничков. Они полыхали ярким пламенем, и им было стыдно передо мной. Такого еще не бывало в моей жизни — обычно стыдиться следовало мне. А теперь стыдились они.
Первой опамятовалась бабушка.
— Будь он проклят, этот Мирон! — сказала она и даже сделала вид, что плюнула. На самом деле бабушка никогда бы не могла плюнуть в комнате. Погрешить на мальчонку, это надо же.
— А мы-то, мы! — воскликнула мама, отворачиваясь от меня. — Хороши с тобой!
Это был неприятный вечер. Может, самый неприятный за все мое детство. И мама, и бабушка, и я принимались болтать о чем-нибудь серьезном или неважном, но даже болтовня неловко обрывалась сама собой, и наступало молчание. Выходило так, что не болтовня, а молчание было главным для каждого из нас, казалось, что, и болтая-то, мы молчим и произносим слова только для того, чтобы прикрыть ими молчание, точно голые люди прикрывают тело тряпьем, чтоб не было стыдно.
И подумал, что эта проклятая кикимора Мирон добился своего. Не удалось наказать меня, так он наказал всех троих. И если ему не удалось заставить сомневаться во мне маму и бабушку, то зато удалось заставить меня укорить их, хоть и про себя, за недоверие ко мне.
Да, человеческое коварство многолико и разнообразно. Притворяясь благом, оно ранит людей, сеет подозрительность и недоверие, главных врагов любви. И надо немало сил и ума, чтобы выполоть их, эти недобрые ростки, будь они прокляты.
Только уж перед сном все мы пришли в себя, точно кто-то вспугнул наши души, и они лишь теперь возвращались на место.
Я лег в постель, мама наклонилась ко мне, поцеловала в переносицу и прошептала, чтоб не слышала бабушка:
— Прости, сынок.
Она ушла в кухню, а ко мне на цыпочках, чтобы не слышала мама, подобралась бабушка и, склонившись, прошептала в самое ухо:
— Бес попутал!
— Бабуш! — прошептал я. — А что это означает?
Бабушка махнула на меня рукой. Я помог ей — засмеялся. Она тоже хихикнула. За дощатой переборкой прыснула мама.
Мы хохотали, прощаясь с прожитым днем, прощаясь с Мироном, его поклепом, глупой доверчивостью женщин и моей возможной неосмотрительностью.
— Старый хрыч! — воскликнула бабушка.
— Старая кикимора! — поправил я.
Насмеявшись, мама сказала задумчиво:
— А ведь не зря он спросил про большевика, чует мое сердце!
Доброта обладает опасной властью, заставляя забыть зло. Доброта склоняет к прощению. Но ведь порой прощение — беда. Не для того, кого прощают, нет. Тому, кто прощает.
Поутру Мирон сорвал передо мной свой треух.
— Молодец! — воскликнул он. — Булки не пожалел!
Я содрогнулся: откуда он узнал? Мирон понял мое удивление, разъяснил:
— Накрошили вы с ней маленько. Я увидел.
"Глазастый!" — про себя ответил ему я.
— А вот дырку ты прорубил зря! — жалобно проговорил он. И начал наворачивать: — Дождь зальет, снегу навалит. Опять же казенное имущество ныне знаешь как строго! Но ты добрый, добрый! Молодец!