Противостояние (сборник)
Противостояние (сборник) читать книгу онлайн
Открывает сборник детективов Ю. Семёнова знаменитая повесть " Петровка, 38 ". " Огарёва, 6 " является продолжением повести " Петровка, 38 ". " Противостояние " рассказывает о схватке полковника Костенко и его соратников с особо опасным рецидивистом.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Надо ли так резко?
— Ой, как вы непохоже на себя сейчас сказали!
Костенко потер лоб ладонью, согласился:
— Да, пожалуй.
— А я вот в вас влюбилась.
— Зря.
— Это мое дело, а не ваше. Это мне важно, вы даже и знать про это не должны были б. Просто легче жить на свете, когда есть человек, о котором радостно думать.
— Об отце думайте.
— Снова не то говорите.
— Ну и что? Красивая вы девушка, я несколько теряюсь, поэтому несу околесицу — разве трудно понять?
— А вы многих женщин видали, которые понимают?
— Видал.
— Вы их придумывали себе. Нет женщин, которые умеют понимать. Есть умные — их мало, — жестко как-то отрезала Кира, — и дуры — тех много. Ум — это логика, точный расчет, а вам кажется, что они все понимают.
— Не слишком резко? — улыбнулся Костенко.
Кира пожала плечами, поставила перед ним чашку кофе:
— Растворимый, но я много заварила.
— Прекрасный кофе.
— Правда?
— Сейчас сказал истинную правду.
— Я вообще-то умею заваривать кофе.
— А я впервые попробовал кофе у моей будущей жены, до этого меня с него воротило — горечь, да и только!
— А наше поколение без кофе жить не может.
— Знаете, чем я это объясняю?
— Откуда же я могу знать?
— Я считаю, что это — от спокойствия. Кофе — символ надежности, устойчивости, спокойствия, традиции, если хотите.
— Интересно… Наверное, так и есть… Сядешь в «Молодежном», осень, дождь идет, по улице Горького машины мчатся, а ты возьмешь себе кофе и сидишь, пишешь, смотришь. Правда, так раньше было, теперь подгоняют, очередь, план надо выполнять, на одном кофе разве подворуешь?
— И про это б написали.
— Кто напечатает?
— Умно напишете — напечатают. — Костенко поправил себя: — Рано или поздно. Все равно мы от этого не уйдем, благосостояние таково, что люди хотят отдыхать красиво, а если какие дремучие перестраховщики — против, то они — недолговечны.
— Вашими бы устами да мед пить.
Костенко допил кофе, поднялся:
— Поехали, Кирушка…
— Так меня брат называет, — сказала девушка, подошла к Костенко и погладила его по щеке. — Вот чудо-то, что милиционер появился. Куда повезете?
— К секретарю обкома, он вас с утра разыскивает, всех поднял на ноги, всем по первое число за вас всыпал. Поехали. И вот вам моя карточка, звонить, конечно, отсюда дорого, но написать можно вполне.
— А ваша жена возьмет и скандал устроит.
— У меня умная жена.
— Одногодка?
— Да.
— Если она умная, тогда я вам надоем письмами… Четыре раза в год буду писать… Ладно?
— Я выдержу и восемь. Но отвечу на четыре, страх как не люблю сочинять, всю жизнь с писаниной, поэтому и весточки мои получаются как протоколы…
Костенко высадил Киру у обкома. Он видел в зеркальце «Волги», как девушка стояла, не двигаясь, глядя вслед его машине. Тяжелые волосы казались средневековым шлемом, глаза были растерянные, по-детски еще круглые, а нос обсыпало розовыми веснушками…
РЕТРОСПЕКТИВА-V
(Апрель 1945, медсанбат 54/823)
На второй день Кротов почувствовал жар. Он поднимался в нем изнутри, пронизывая насквозь все тело. Во рту было сухо, язык еле ворочался, иногда мутилось в голове, и это страшило Кротова более всего — а вдруг бред, понесет тогда черт-те что, по-немецки понесет. «Хотя это я замотивировал, — успокаивал он себя, — я сестричке милосердной что-то по-немецки сказал, она еще удивилась, а я ответил, что учителем немецкого языка в школе был Артур Иванович, самый что ни на есть настоящий фриц, учил нас от чистого сердца, мне, мол, в разведке пригодилось, я ж разведчик, морская пехота завсегда в разведке первая, морская душа, черная смерть…»
Врач определил тиф, его перевели в отдельную палату, медсанбат занимал двухэтажный дом, бывшее отделение НСДАП, столы были сдвинуты в угол, на стенах белели места, где раньше висели портреты Гитлера.
— Только маме не пишите, — просил постоянно Кротов, — маму пугать не надо, войну сын прошел, а от вши гибнет…
Врач погладил его по бритой голове, улыбнулся:
— Не погибнет сын от вши, спи больше, морячок, спи и ешь…
— Воротит меня с еды, не могу…
— А ты через не могу. Спи…
Когда кризис прошел, более всего Кротов боялся, что сообщили в ту часть, где служил морячок — мичману или тому, второму, Игорю, поэту, вроде Гоши, идейный, наверное, душу изо всех вынимал. (Успел поглядеть в кузове, пока ехал; рвать не мог, трое соседей было.) Письма он не успел уничтожить, и, когда брили, сестры сунули в мешок, унесли в каптерку, а теперь все ушло на дезинфекцию, и ему сказали, что письма, прогладив горячим утюгом, уже отправили по адресам.
— Но вы приписки-то не сделали, что у меня тиф? — спросил сестру Кротов. — Тиф — не фронтовая болезнь, позорище…
— Да, — ответила сестра, — вы у нас с тифом — первый. Как станете ходить, главврач анкету снимет: где был последние дни перед контузией, с кем общался, что ел. Может, заразу Гитлер на нас хочет напустить…
— Только не сейчас, — попросил Кротов слабым голосом, — я еще в себя не пришел, немочь во мне. Дайте на ноги встать.
Ночью он разыграл спектакль: закричал дурным голосом несвязное, прибежала дежурная сестра, стала его тормошить, а он продолжал истошно кричать:
— Пустите, пусти! Ни шагу назад, братцы! Родина не простит! Они нас тут нарочно держат, лишают фронт силы! Вперед, товарищи, за Родину, за Сталина! Врачи куплены, они — враги народа, они фронт лишают силы!
Разбудил он всех, переполох был, прибежал хирург Вайнштейн, сделал Кротову инъекцию — тот слабо бился, хотя мог ударить очкастого так, что горбатый нос бы ему сразу выправил.
Уснул он через десять минут. Вайнштейн сидел у него в ногах на койке, успокаивал:
— Поспи, родной, поспи, скоро поправишься, вернешься на фронт, только маму сначала навести, у тебя ж отпускной, мы тебе продуктов на дорожку дадим, маме сахару привезешь, спи, сынок, спи, милый…
Когда Кротов почувствовал, что окреп, стал сильнее, чем прежде, ночью пошел по нужде, заглянул в канцелярию, обсмотрел, где лежат книги приема раненых и выписки. Прошел мимо каптерки, где хранилась форма и вещмешок, вернулся, лег, долго прикидывал комбинацию, наутро начал подкатываться под сестричку.
— Глашенька, — сказал он ей, когда выключили свет в палатах, — девочка, ты меня только пойми, сердцем пойми… Вот у меня уж два провала в памяти было, а отчего? Оттого, что ярость во мне, душит меня, Глаш… Милая девочка, дай мне одеться, я ж здоров, дай мне формуляр…
— Какой формуляр?
— Ну бумажку на выписку…
Глаша тихо засмеялась:
— А то еще какой такой формуляр, слово-то не наше… Бумажку я дам, а кто ж тебе, Милинко, аттестат выпишет?
— Мне б только до фронта, там ребята накормят…
— Абрам Федорович говорит, что рано еще, слабый ты, он говорит, после тифа горячка может быть, а ведь не дома ты, в Германии. А ну — свалишься на дороге? Снова тебя к нам везти? Возвратный тиф есть, он прилипчивый, Милинко…
Кротов тренировал себя день и ночь: «Милинко, Милинко, Гриша, Милинко, Милинко, Гриша…» Спасибо, тиф выручил, сначала-то в горячке он на Милинко не откликался, а потом вспомнил уроки спецгоспиталя в Шварцвальде, где его от дефекта лечили, чтобы приметы не было, заикания: «Спокойно, герр Кротов, все хорошо, слова надо петь, зачем торопиться их произносить? Слово так прекрасно, им надо любоваться прежде, чем произнести». Сначала-то пел, а как не получалось петь, так на кресло сажали, велели говорить, и если начинал челюстью трясти, ток включали, рассчитали, на каких буквах заикается, тогда и включали, все тело сводит, криком кричи, но говори так, как надо, добились, вот ведь говорю, не заикаюсь… И к Милинко привыкну, к Грише, только держать себя надо в кулаке, если в бреду не открылся… А вдруг открылся?! Вдруг они смотрят за мною, и Глаша эта не Глаша никакая, а подсадная утка. Нужна баба, какая ни на есть, ночь — мое время, а мне одна ночь и нужна… Только с Глашей долго надо, — красивая, а тут одна маленькая, очкастая, глаз не подымает, застоялась, а кто на нее взор положит, на уродинку в очках?»
