Середина июля
Середина июля читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
- Раньше, до смуты, писатели действительно жили хорошо и имели копейку. Надо было только правильно настроить свою лиру. Я тогда сидел, можно сказать, в первом ряду. Не корысти ради, Сашка, а потому, что мне нравилась моя работа. Нравилось все, что я делал. Здорово начиналась моя карьера. А демократы загнали литературу в тупик, и сейчас писателям приходится туго. Сейчас писатели сидят по уши в дерьме.
Апарцев ядовито усмехнулся и сказал:
- А Ленин и называл интеллигенцию говном. Так где же сидеть твоим писателям, как не в заднице?
Обгоняющим ивановские возражения умом Апарцев строил схему: когда человек называет себя писателем, а по сути является чиновником, из него складывается интеллигент. И нужно защищать ему свою интеллигентскую правду, но ведь не от Ленина же!
Апарцев хохотал, довольный.
- Ты как всегда все путаешь, - возразил Иванов строго, глядя перед собой невидящими глазами. - Не о пролетарских писателях говорил Ленин. Не о Толстом как зеркале русской революции. А о всяких там декадентах, которые вели дело к деградации искусства. А пролетарский писатель - это совесть нации. Правильно, товарищи? - обратился Иванов к постепенно заполнявшим ресторан собратьям по перу.
Его болтовню никто не слушал, но отовсюду понеслись одобрительные возгласы. Кричали свидетели оскудения России. Нарядно одетая, розовощекая, пухлая публика, - преобладали мужчины с окладистыми бородами и отнюдь не пролетарского вида, - согласно кивала, но одобрялось, правда, не сказанное Ивановым, а то, что он так славно уже нагрузился и бил посуду. Эти люди всегда полнеют и наливаются краснотой, стоит лишь пошатнуться величию державы, они присваивают себе смелость и вселенское дерзновение, которых больше нет в сердце отечества, они выносят на свет Божий все богатство своих мясов и с размаху плюхаются в мутные денежные потоки, неизвестно откуда и куда несущиеся, плывут, орут и от души веселятся, - я красив от природы, определял Апарцев, а они просто насосались где-то на халяву кровушки и исчезнут в рассветный час.
За стеной, в небольшом зале, протекало очередное собрание, и писательский актив курсировал между ресторанным весельем и величавой меланхолией соборной думы. У Апарцева еще было наивное представление о Иванове как о юмористе и клоуне, произносящем всякие глупые фразы и выдающем их за свои убеждения. Все как-то он выбирал минутку, чтобы с признательностью посмеяться над шутовскими вывертами приятеля, воздать должное его искусству. Смотрите! Иванов несет на голове полную до краев рюмку в соседнюю зальцу. Там собрание. В ресторане Иванова провожают аплодисментами. Апарцев сдержанно посмеивался. Некогда Иванов написал рассказ о подводной лодке, которая скрывается в седых водах северного моря-океана, а теперь он сам стал такой лодкой и взял курс на прозаседавшихся. В атмосфере полной серьезности (это когда моторы работают исправно и маршрут проложен с безупречной точностью) его глаз перетекает со своего привычного места в содержимое рюмки и, приподнявшись над ее поверхностью, окидывает внимательным взглядом окрестности. Душа Иванова смотрит в перископ. Он бывает очень авангарден, а ведь в жизни не написал ни одной авангадистской строчки, соображает Апарцев.
Отчеты, перевыборы, обсуждения, разное. Многие дремлют. Иванов всплывает. На пороге он снял рюмку с головы, осушил ее и бросил себе за плечо. Председательствующий, важный господин с окладистой бородой, типично краснорожий, пытался внушить присутствующим, что пора отбросить изжившую себя фразеологию и жить реалиями сегодняшнего дня, приспосабливаться к существующим условиям. Без этого-де писательскому союзу не выжить. Его позиция выглядела так, как если бы он считал разгром социалистического уклада делом свершившимся и необратимым. Он указывал на аллегории, левой рукой - на аллегорию бессилия былого, отжившего, и были это извивающиеся куски аккуратно изрубленного червя, правой - на угрюмые и злобные взгляды мешающих торжеству нового, затем он воздевал руки к потолку, приветствуя восходящее солнце. Я делаю это не потому, что это доставляет мне удовольствие, я делаю это потому, что у меня нет выбора, неуклюже и смущенно разъяснял он в паузах своей пантомимы. Непримиримые и непокорные плевали, стараясь попасть в его открытые солнечным лучам ладони. Мрачно роптали неисправимые ретрограды. Старые люди, старейшие писатели в один голос отстаивали право своей юности рубить шашками пособников отжившего строя и выстрелами в затылок пускать в расход скрытых врагов народа. Один старичок едва передвигался, но словно волшебная сила вознесла его на трибуну, где он с чувством воскликнул:
- Пора, товарищи, восстановить коммунизм!
С ревом, сшибая пустые стулья, скоморохом покатился Иванов к сцене, полетел сквозь огонь, объявший благородную седину маститых. Оттеснив старичка от микрофона, он дико загудел шмелем на весь зал.
- Господи, как же вас урезонить? как уговорить покинуть наше собрание? - недоумевал председательствующий, кружась вокруг ревущего Иванова.
У Иванова мозг тупым рыльцем насекомого безуспешно тыкался в поисках ждущей своего выражения мысли, и его глаза убегали от этой внутренней щекотки в темную и бессмысленную в своей огромности выпуклость. Он не понимал, где находится и что с ним происходит, но цели своей борьбы помнил, и сквозь те изъятия, которые производились в его речи жалковатой нечленораздельностью и мешающими усилиями председательствующего, время от времени в зал низвергался ладно скроенный призыв:
- Раздавить Лепетова! раздавить гадину!
***
Апарцев, приступая к новому рассказу или повести, всегда верил, что постепенно, по ходу письма, выстроит себе некие разумные основания, убеждения, воззрения, в конечном счете - разумные причины для того, чтобы жить, и передаст эти воззрения герою повествования, и тогда оно, начавшееся сумбурно и неопределенно, к концу достигнет ясной и просветляющей стройности. Но из этого выходило то, что даже и фраза, полетевшая было к чему-то величественному, во второй своей части, может быть сложно и не всегда кстати присочиненной, вдруг оборачивалась насмешкой, раздробом, разрушением. А уж между двумя-тремя фразами у него непременно просматривалось очевидное указание на несостоятельность каких бы то ни было гармонических или хотя бы просто логических построений. И никакая сила не могла остановить эту веселую, талантливую работу по неуклонному приближению к абсурду, к умственному тупику и душевной тесноте. Стало быть, и герои Апарцева, что бы они ни делали и что ни говорили, как бы ни назывались и какие задачи ни ставили перед собой, вечно сводились к какому-то единству, к одному-единственному образу, который, вовсе не будучи их предтечей, конечной целью или творящей единицей, довлел над ними, однако, как самый заправский бог. Что бы ни делал и к чему бы ни стремился сам Апарцев, он неизменно возвращался к мыслям о бессмысленности существования.
Когда ему бывало особенно худо в хороводе однообразно горестных и безысходных дум, он шел пожить к двоюродным сестрам, и они принимали его хорошо, смотрели на него теплыми взглядами, добродушно чему-то посмеиваясь. Разговор в общем-то не клеился, да и был не к чему, поскольку и без того было много человечности. Апарцев лежал и спал у них на узком жестком диване, а когда просыпался, обязательно ловил на себе взгляд одной из сестер. Такое впечатление, будто они охраняли его сон и понемногу изучали его, пока он спал, и при этом не уставали благожелательно улыбаться. Тогда Апарцев начинал думать о своих сестрах не как о родственницах, а как о приятных на вид женщинах, жизнь которых сложилась не очень-то удачно, поскольку они не имели ни семьи, ни детей, но которые, между тем, живут на редкость тепло, мягко и разумно. Его мысли перемещались в тенистые глазные впадинки, дарившие ему столько отрадной снисходительности и участия, свивали там себе уютное гнездышко. Однако этот маленький рай кончался в его голове, едва он покидал гостеприимный дом милых крошек и отправлялся в свою исписанную горькими словами и кусающими собственный хвост фразами берлогу. Там он толсто выпячивал губы, силясь сказать что-то связное и проникновенное о своем одиночестве. Гармония жизни добрых девушек разрушалась в его воображении и памяти, стоило ему подумать, что когда б и они решили писать книжки, как некогда зачем-то решил он, то вся их теплая, мягкая и разумная программа развалилась бы уже в середине первого же рассказа и они очень скоро перестали бы столь задушевно усмехаться. Сейчас, пока они ничего не пишут, даже не изучают серьезно то, что творится у них внутри, а всю свою любознательность переносят на него, когда он изредка появляется у них, им нет нужды азы своего ласкающего мир учения через буквы, слова, фразы и мысли продвигать к логическому завершению, а по сути - разрушать его. Если бы у них была эта нужда, эта потребность и необходимость, они страдали бы так же, как страдает он, и уже не он бежал бы к ним, пытаясь вырваться из круга бессмыслицы, а они к нему и, может быть, из-за своего женского темперамента пошли бы даже дальше, просили бы у него не родственности, участи и дружбы, а любви, телесного тепла, объятий, в которые они могли бы вместить свою мягкость.