Последняя свобода
Последняя свобода читать книгу онлайн
Над компанией веселых обеспеченных молодых друзей плывет запах миндаля. Запах смерти…
Кто же совершает убийство за убийством? Кто подсыпает цианистый калий в дорогой коньяк? Почему то, что должно символизировать преуспевание, становится знаком гибели?
…Она — одна из обреченных.
Единственная, решившаяся сопротивляться.
Единственная, начавшая задавать вопросы, от ответов на которые зависит слишком многое. Даже ее собственная жизнь…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Да не было ничего! Сплетник этот старый…
— У Милашкина есть неизданные вещи, — не вовремя вспомнил я. — Он интересуется…
— Графоманов не печатаем.
— Почему два года назад, как ты говоришь, твои похождения кончились?
— Другим делом занялся. Другой азарт захватил.
— Азарт требует денег.
— Продал душу дьяволу, — Гриша усмехнулся.
— Почем заплатили?
— Я все вернул.
— Кому?
— Дьяволу.
После последних реплик что-то стронулось между нами, сдвинулось, изменился настрой.
— Ты бывал у Марго в спальне?
— Нет!
— Там было душно, когда мы с сыном вошли, — заговорил я медленно, силясь понять, что изменилось. — Душно и асимметрично.
— Что-что?
— Картина чуть сдвинута. Ты ее знаешь?
— Кого?
Гришу я все-таки знал, и знал, что он на пределе.
— Великий отрок и черный монах под деревом, с драгоценным ларцом.
— А, Нестеров.
— А между ними на траве бледно-красное овальное пятно.
Он ни о чем не спросил, словно мы перешли в иной мир (не в задушевно-студенческий, о нет!), в иной, где все ясно без расспросов.
— Было душно, и пахло «Каберне».
— Женщины пили на дне рождения, — продолжил он, как в гипнозе.
— Этот запах заглушил кровь. Я не знаю, как она пахнет.
— И я не знаю.
— Знаешь. И еще ковер. Ковер, помнишь? Светло-красный, с бордовыми цветами. Как на гробе Прахова — крупные георгины. Пятна почти не видны…
— Не видны, — повторил он зачарованно.
— …То ли вина, то ли крови. Для криминальной экспертизы нужен труп. Но если его сожгли, то уже не разгадать загадку. А около меня, где-то совсем рядом, убийца — дразнит, издевается, хочет свести с ума.
— Кто это? — закричал Гриша, разрушив зачарованность, и я ответил сухо, «по протоколу»:
— Тот, кто украл рукопись, сжег концовку и стер кровь с картины.
Дверь распахнулась, на пороге возникла Аллочка в длинном, до полу, мрачном халате вроде моей похищенной хламиды. Несвойственным ей аффектированно-театральным жестом она прижимала ладонь ко лбу.
— Моя жена вновь дала о себе знать, — сообщил я громко и бесстрастно. — Она подбросила в спальню сережку. Голубенькую, чешского стекла.
— Голубенькую? — переспросила Алла и бессмысленно улыбнулась. — Серьги и ожерелье, помню. Ужасно шли к белому платью из шифона. Что-то невинное, девичье, правда, Гриша?
— Белое платье еще не всплыло, — вставил я. — Оно в пятнах.
— Заткнитесь вы оба! — не выдержал муж. — Аленька, спать, ты не в себе! — Вскочил, схватил ее за руки.
— Не хочу, отстань!
Она вырвала руки и тяжело прислонилась, привалилась к книжному шкафу у двери: застекленная верхняя половина звенела и подрагивала. Алла говорила несколько бессвязно:
— Она была одета в шифоновое платье, с широким голубым поясом, завязанным бантом… и чешский гарнитур… голубенький, прозрачные стекляшки…
— Когда? — прервал я жуткий лепет.
— В беседке. Мы говорили про шиповник…
— Господи, когда?
— Тогда! Примется или нет. Принялся. А ты читал роман про черного монаха, разве не помнишь? — Она засмеялась, хитренько поглядывая. — С этого романа все и началось, разве не помнишь? Коричневая большая тетрадь, без трех страничек. Я помню. Я пила «Каберне».
Теперь я понял очевидное: матушка вдрызг пьяна — и перевел дух. Гриша тайно страдал. Ну и черт с ним! Мне нужна правда про эту парочку. Я поднялся, уступая кресло.
— Садись, дорогая…
— Отстань! Не хочу.
— Аленька!..
— Отстань! — взвизгнула она с такой злобой к мужу, что он даже вздрогнул.
— Леон, она больна. Ты бы шел…
— Не больна! Не делай из меня сумасшедшую! Он хочет, чтобы я спятила, давно хочет…
— Как «давно»? — Я вошел в роль «сыщика».
— Не скажу, ишь какой хитренький!
— Аленька, голубчик, пойдем поспишь…
— Не пойду! И ты больше не пойдешь.
— Куда? — заинтересовался я.
— На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю.
— Да разве Гриша рыболов?
— Это проклятое озеро его зачаровало.
— Люблю воду, ничего страшного. Я — «рыба» по рождению, мартовский…
(«Кот!» — добавил я про себя.)
— …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, — продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. — Безо всех, ото всех, наедине с Богом…
«С дьяволом!» — поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли.
— Уходите оба! — приказал Гриша в сдержанном бешенстве.
Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками — две из них выпали наружу и валялись в битом стекле.
— Гриш, надо вынуть все, — выговорила Аллочка робко, — иначе не поднять.
Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, — было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. — Чаша терпения. Роман. 1980 год», — и не мог скрыть удивления.
— Все эти папки — твои…
— Каждая вещь — в пяти экземплярах.
— Так ты пишешь прозу?
— Почему бы нет?
Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику.
— Но почему тайком? С твоими возможностями…
Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет.
Аллочка, сыграв роль «каменного гостя», удалилась, пошатываясь. Ученик: «Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание». Господи, чем живут эти двое, какие фантазии осеняют его на розовом рассвете или над черным омутом? И почему пьет она? Откуда, наконец, взялись денежки на частное издательство?
Средь всего этого разора и дребезга Гриша сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Я поддержал — все молча, остро ощущая пропасть, провальчик в тайну ночную, маниакальную. «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Этим «винам», боюсь, не настанет; боюсь, прогоркли.
Гриша заговорил со спокойной иронией:
— Я слишком люблю русскую литературу, чтобы обременять ее… Нет, серьезно: как профессионал я ощущаю недостаток своих вещей. Пока что. Всему свой черед.
— Какой недостаток?
— Тайны.
Четко и профессионально он определил результат настоящего творчества — «тайна». Нечто не от мира сего.
— У тебя этого много? — Я кивнул на поверженный шкаф.
— Кое-что есть.
— Интересно, какую прозу пишет блестящий критик.
— Я же сказал, не блестящую. Пока что. Мне хотелось бы, — произнес он с неким пылом, — открывать собственные потаенные миры, а не блуждать, подсчитывая просчеты, в чужих.
— Ты создал свой реальный мир — издательство.
— Мне этого мало, — обронил он сдержанно и закрыл тему: — Аленька больна, поэтому — будь снисходителен — иногда перебирает.
— Что с ней?
— Давление подскакивает, ну, коньяк расширяет сосуды.
— Что ж вы скрывали? Тут необходим Василий.
— А, что может медик.
— Он — почти невозможное, выхаживает почти безнадежных.
— Отец ваш умер, Татьяна умерла.
— Он в параличе, у нее рак легких. Василий сделал все, что мог, протянул сколько мог.
— Протянул их муки?
— Он отдавал им свою жизнь.
— Да! Ты прав. Я им завидовал. Не тебе, Леон, хотя Марго всех затмит, но… Они с Татьяной жили друг для друга. Удивительная женщина. Как он выдержал…
— Работа спасла — вот это преодоление безнадежности. Больные на него молятся. Я с ним поговорю насчет Аллы.
— Не надо. У нее блажь.
Мы пристально посмотрели друг на друга. Гриша схватился за очки.
— А я все-таки поговорю.
Вышли из дома, постояли по привычке возле крыльца. Вода в бочке зацвела сплошь — давно не было дождей, — и барахталась на желто-грязной пленке обреченная бабочка. Языческий символ души — Психеи. Я ее извлек, она тяжело взлетела и упала оземь умереть или оправиться. Пахнуло мерзким смрадом — тухлыми яйцами, сероводородом по-научному. Проще — серой.
